Будь здорова и счастлива.
Что есть у тебя из моих вещей (шуба, книжки, письма), сложи в мешок — я приеду как-либо (позвонив предварительно) и возьму.
Лене я не пишу отдельно — за три года я не имел возможности поговорить с ней по душам. Поэтому и сейчас мне нечего ей сказать».
В октябре того же года он вернулся в Москву и женился на Ольге Сергеевне Неклюдовой, писательнице, и поселился в ее доме. Разрыв этот был нелегок Варламу Тихоновичу. Это было крушением самой дорогой иллюзии, мечты. «Я так метался тогда по Москве. Так метался. Отчего ты тогда не встретилась мне? Я так тебя звал, так звал. Горы я бы своротил...»
Я же говорила, что всегда надо помнить, Галина Игнатьевна — это женщина, которая писала по сто писем в год на Колыму.
В 1979 году, тяжело больной, перед отправкой в дом инвалидов, он просил меня: «Привези, привези ко мне Галину. Скажи ей — мы вместе будем делать книжку. Это будет возвращением».
Я позвонила Галине Игнатьевне, но она только оправлялась после инсульта и сказала, что приехать не может. Я позвонила дочери Лене, но она ответила мне: «Я не знаю этого человека».
Я ни в малейшей степени не осуждаю Галину Игнатьевну и Елену Варламовну. В этом случае судья — Бог, как говорится. Варлам Тихонович разорвал с ними отношения жестко и навсегда, и Лена, конечно, почти совсем его не знала и не могла питать к нему дочерние чувства.
Так он и не простился с женщиной, которую любил так долго и так верно.
Вновь и вновь возвращаясь к Варламу Тихоновичу, вспоминая его слова, его поступки, даже интонации, душевные проявления какие-то, я все чаще думаю, что ощущение мира у него было человека религиозного. Отсюда была и его жажда увидеть, узнать пророка, «живого Будду», как он говорил.
Таким живым Буддой долго был для него Пастернак. Будда в поэзии и в человеческих своих качествах. И все стремление В. Т. возвести на пьедестал, страстно обожествить живого человека не без слабостей, а обнаружив слабости, столь же яростно свергнуть — тоже было стремлением души, воспитанной в вере.
Переписка его с Борисом Леонидовичем стала предметом нашего обсуждения с В. Т. буквально со второй встречи в 1966 году. Пришлось мне под диктовку В. Т. записывать его воспоминания о Борисе Леонидовиче.
«Пастернак — величайшая поэтическая вершина XX века».
Но к этому времени, к 1966 году, Будда-человек был уже повержен с пьедестала. В одном из писем (к Г. Г. Демидову) В. Т. написал высокомерные слова: «Я хотел сделать из него пророка, но это мне не удалось».
С нотой пренебрежения говорил В. Т. о «покаянных письмах» Пастернака. Б. Л. не проявил душевной твердости, по словам В. Т. Если он пошел на публикацию романа на Западе — надо было идти до конца. Либо ехать на Запад, либо дать оплеуху западному журналисту вместо интервью. Либо это, либо то. Не колебаться, бегать, советоваться, суетиться, то благодарить за премию, то от нее отказываться. «Плащ героя, пророка и Бога был Пастернаку не по плечу».
Бедный, он не думал, что и ему суждено испытать судьбу свергнутого живого Будды, пусть не столь шумную.
Но об этом, о трагедии 1972 года, о его письме в «Литературную газету» я расскажу отдельно.
Правы ли мы, возлагая на других людей долг быть нашими безгрешными идолами, опорой нашей душе, нашей нравственности, нашей вере? И не в себе ли самих мы должны искать и находить опору, веру, а если надо, и надежду?
Варлам Тихонович с резким неприятием относился к толстовской традиции в русской литературе. Он считал, что Толстой увел русскую прозу с пути Пушкина, Гоголя.
В русской прозе превыше всех считал он Гоголя и Достоевского.
В поэзии ближе всего была ему линия философской лирики Баратынского — Тютчева — Пастернака. В его любви к Пастернаку было что-то умственное, если можно так сказать. Варлам Тихонович часто читал что-нибудь из «Сестры моей жизни» и говорил: «Какой взгляд! Я уж не знаю, как это можно, целые новые пласты втащил он в поэзию».
Это было профессиональным восхищением поэта. Но как-то глубоко душевно он любил Блока. Когда он читал Блока, то никогда не говорил о поэтических находках, а словно ощущал что-то свое, душевное свое в Блоке.
Иногда мне казалось — какие-то воспоминания молодости, эхо какое-то себя еще доколымского. Я об этом не выспрашивала — это столь тонкие ощущения, что их не надо высказывать вслух, переводить в слова. Только видела, как молодело, освещалось его лицо.