Тут только я сообразил, что еще нет 17 часов и внизу работает литфондовская поликлиника. Набрал регистратуру и попросил послать ко мне терапевта — бегом, ибо у меня стало плохо гостю, которому под восемьдесят лет.
— Сердце?
— На сердце он не жалуется.
— Сейчас скажу.
Александр Борисович про такси и дом напоминать перестал, мои разговоры выслушивал равнодушно. И это испугало уже до трясуна в руках. Я подсел к нему и гладил по колену, повторяя: «Сейчас будет доктор, сейчас будет доктор…»
— А лежать все-таки хуже, — сказал он довольно отчетливо, но дыхание делалось хриплым.
Я стащил с него пиджак со значком ветерана-строителя на лацкане.
Врача не было.
Так прошло пять минут.
Я опять набрал номер нашей поликлиники.
— У терапевта пациент, — сказали из регистратуры.
Тут я выругался по-некрасовски: «Пускай бросит все и бегом сюда! И сестру со шприцем!» И бросил трубку.
Полное бессилие. Говорить Александр Борисович перестал, но глаза были открыты. Взгляд спокойный и успокаивающий меня. Дыхание со все более заметным хрипом в конце выдоха. Цвет лица землистый, и губы начинают бледнеть. И проклятый лифт не работает. Но врачи-то об этом не знают. Если попробуют в него забраться, то застрянут.
И каждую минуту я бросал Александра Борисовича одного на диване и бежал на балкон, смотрел вниз во двор, затем бежал на лестничную площадку и орал в гулкую пустоту узкого пролета: «Лифт не работает! Сюда! Сюда, выше!»
Затем возвращался к Александру Борисовичу.
— Стран-н-о-е со-с-то-я-ни-е… Никогда так… Никогда так…
Наконец вбежала Гита Яковлевна — наша врачиха. Я сидел на диване у изголовья Александра Борисовича и гладил ему лоб. Глаза он закрыл.
— Все, — сказала Гита Яковлевна прямо с порога.
— Что «все»?
— Все, Виктор Викторович.
Вошла еще одна женщина в халате — я принял ее за сестру из поликлиники, — стала обламывать ампулы. Гита велела вызвать реанимационную бригаду:
— Дозвонитесь, а говорить я буду сама. Но все это пустое.
— А массаж? И прочие там ваши штуки? Минуту назад он разговаривал.
— А я вам говорю: «Все!»
Я набрал «03» и передал ей трубку.
— Суньте ему нитроглицерин, есть у вас? — сказала Гита и властно распорядилась по телефону о реанимационной бригаде.
Зубы у Александра Борисовича были сжаты. Я сунул ему по одной таблетке под нижнюю и верхнюю губу.
Незнакомая женщина, которая оказалась врачом «неотложной помощи», накладывала жгут для укола, руки у нее тряслись.
— Кто у него родственники? — спросила Гита.
— Понятия не имею. Это детский друг Виктора Некрасова. Я вижу его первый раз в жизни.
— И последний, — сказала Гита. — Бедный вы, бедный, примите сами сердечное.
Через сколько времени приехали реаниматоры, я не засек. Он и она. В один голос спросили:
— Зачем нас вызвали, если тут все ясно?
— Для порядка, — хладнокровно сказала Гита.
— Кто он?
— Лучше познакомьтесь с хозяином квартиры, — сказала Гита. — А покойный — друг Виктора Некрасова, только вы про такого никогда не слышали.
— Нет, слышала, — сказала молодая женщина-реаниматор. — Некрасов был хороший писатель, хотя я его ничего не читала.
— Тогда простите, — сказала Гита.
Ну, что ж, Виктор Платонович, как видишь, тебя здесь знают и молодые, хотя и не читали ни одной твоей строки.
Реаниматоры уехали, дав мне успокаивающий коктейль; ушла в поликлинику продолжать прием Гита. Со мной и Александром Борисовичем осталась врач из «неотложки». Ее звали Мариной. Она вызвала милицию и принялась оформлять бумаги.
Александр Борисович лежал на диване — спокойный, с закрытыми глазами, челюсть стала отвисать. Я потрогал его руку. Тело едва заметно, но уже остывало.
— Надо бы подвязать, — сказал я врачихе. — И я, пожалуй, накрою его.
— Нельзя. До приезда милиции ничего нельзя трогать. Отсядьте. Какие у него документы?
Я обыскал пиджак. В бумажнике был паспорт и много разных удостоверений, включая участника Великой Отечественной войны. Была еще записная книжка и… нитроглицерин.
— От чего он умер?
— Острая сердечная недостаточность. Какие у вас красивые картины висят. И вообще у вас очень уютно, — сказала врачиха.
Хорошенький уют, когда на твоем спальном месте лежит человек, который еще какие-то тридцать минут назад с тобой разговаривал о друге детства, эмигранте Вике Некрасове, и подарил тебе фотографию, где оба они молодые, тридцатилетние наверное, сидят рядком и по какому-то поводу неистово хохочут.