Выбрать главу

«Я не люблю тебя, Лилит», – повторяет Михаил. И «навеки полюбил Иринушку» Николай Алексеевич.

«Любит он свою вторую жену, любит нежно, и дети от нее милы ему. Но порою, в последнее время все чаще, Иринушка ему вспоминается, – и тогда эта, вторая, чужою кажется ему и далекою… И только одного хочет сердце, – хочет невозможного, хочет вернуть невозвратное. Иринушка, Иринушка, где ты?»

И Любовь, единая и неисцельная, сотворила чудо. Перекинула мгновенный мост над бездной, две реальности до времени разделяющей, две правды: мечту подлинную и подлинную жизнь.

«Вот вернулись. Из церкви… За дверью легкий стук, милый голос второй жены…» Вошла, «присела на диван…» «Милая Иринушка, где же ты? Ты помнишь, не забудешь? Тебя душа моя жаждет! Тихие слышны слова ответом на страстные зовы: Христос воскрес…» «Он повернулся, протянул руки, обнял милую, целует. И близко-близко в его глаза глядят глаза иные, милые глаза. Кто же это? Неужели чужая? Иринушка, это ты? Тихо отвечает она: „…Это – я. Разве ты не узнал меня, приходящую тайно в полуночи? Ты зовешь меня второю женою, ты любишь меня, не зная, кто я, ты называешь меня бедным чужим именем Наташи. Но узнай в эту святую ночь, что я – я, что я – твоя, что я – та, которую ты не забыл, вечная твоя спутница, вечно с тобою. Похоронил ты бедное тело маленькой твоей Иринушки, но любовь сильнее смерти, и душа ее жаждет счастия, и жизни хочет, и расторгает оковы тления… Узнай меня, целуй меня, люби меня…“»

На мгновенье перекинулся, сверкнув, мост. Вот уже и снова как бы и нет его. Но был, был, – значит есть.

Нелюбимая Лилит не ведает чудес. Нет у нее ни воли к жизни, ни жизни. Мечта? Мы видели, как понимает мечту, любовь и жизнь Сологуб. Он дал их нам в соединении, в Иринушке. Что же хотел он дать в Лилит? Может быть, пытался соединить Мечту и Смерть? Они, обе, порою бывают так близки, – но обманна эта близость. И Лилит обманула поэта; она как будто и мечта, – «я сказка лесная…», она как будто и смерть, – «в смертный час душу его я выну и отнесу ее в царство теней…» Но и то, и другое – как будто. Лилит опять смешение, полумечта, полусмерть, ни мечта, ни смерть. Для Михаила она страшна, он ею уже отравлен. Страшна и для Кати. Та «новая» жизнь, о которой говорят они вдвоем, такая жизнь – ее с легкостью разрушит и такая Лилит. Покажется в дверях – и они будут дрожать, что «вынет душу», ничего не останется. Михаил и Катя – слабые, наивные и трусливые, запутавшиеся в своих же сетях.

Иринушка, милая Иринушка, где ты? Помоги им.

Драма не разрешается, кончается неуверенной, невеселой нотой: «Мы счастливы. Мы счастливы?» Какое уж счастье, когда страх. В страхе мученье, а не счастье.

Я не мог бы так говорить о драме Сологуба, если бы не опирался на Сологуба. Но художник сам предал себя. Он сам дал ключи к «Заложникам жизни», сам раздвинул горизонты, и после лучезарной Иринушки мы уже видим всю зыбкость Лилит, разукрашенной тэтовскими бриллиантами, достаточно блестящими для неопытных. В этих бриллиантах они легко примут ее за что угодно, за «Мечту», – пожалуй, за свою собственную. Что ж, пусть принимают. Совсем неопытных, совсем невинных она и не отравит.

Мне же, вместе с Сологубом, хочется сказать: «Иринушка, милая Иринушка, где ты?» Для меня – Сологуб победил Сологуба Думаю, что и сам он это знает, и «помнит, не забудет».

Нужно ли говорить, что только такая победа, Иринушко-Сологубовская, и есть одна настоящая. Сторонние покушения на Лилит и «Заложников» производились до сих пор с негодными средствами. Слабые места драмы, невыдержанности, смешения, узлы – замечались, чувствовались. Но чтобы указывать на них, бранить, надо иметь право, то есть надо знать, во имя чего отрицаешь их, по сравнению с чем кажутся они слабыми.

Наглядность, сцена, не скрыла слабостей, а кое-где подчеркнула. Но тут уж решительно никто не виноват. Я думаю, поставь Сологуб на сцене драму, столь же совершенную, как рассказ «Помнишь, не забудешь», – показалось бы, что и у нее что-то отнято, что-то прибавлено, была бы она, во всяком случае, «не та».

В театре, даже идеальном, – не та. Не знаю, отчего это происходит; должно быть, оттого, что нет еще чудесных воплощений, и видимое взором внутренним, мечтания наши – всегда прекраснее всякой действительности.

Тут же не было идеальной пьесы, и уж совсем не идеален был театр. Расстояние между художественным словом и его сценическим воплощением было шире нормального. Попросту говоря, драма все-таки лучше того красивого представления, которое дал нам Александрийский театр. Он дал все, что мог, будем справедливы; честно дал всю меру сил, – в этом надежда, что силы будут возрастать. И, однако, вернувшись из театра, первое, что я сделал, – я взял книгу Сологуба, с невольным желанием восстановить образы, какими дал их автор; проверить ширину несоответствия.

Артисты, к запутанностям и смешениям, прибавили свои, чисто сценические, смешения реального с «мечтательным». Многое прекрасное окончательно довели до красивости. Но зато были и мгновенные прорывы в какую-то гармонию.

На сцене, в вечер первого представления, точно большая лампада загоралась, гасла и снова вспыхивала.

Это было хорошо. Хорошо, что хорошая, несовершенная драма была воплощена хорошими, пусть еще более несовершенными, артистами. Несовершенство – благо, когда это ступень, одна из многих, одной широкой лестницы. Пусть поживет, потанцует, помечтает Лилит; пусть, это благо… потому что есть «милая Иринушка», и ее-то уж мы «помним, не забудем».

Сологуб и его пьеса отвлекли меня от других участников последнего альманаха «Шиповник». Там, кроме «Пятой язвы» Ремизова, очень интересен рассказ М. Пришвина «Никон Староколенный». Рассказ этот любопытнее других пришвинских очерков уже тем, что не лишен содержания. К ним обоим, т. е. к писателю Пришвину и его рассказу, я непременно вернусь.

Наши журналы*

Еще очень давно, еще до «пятых» годов, поговаривали, что в России толстый журнал должен окончить свое существование, роль его сыграна. Роль хорошая, почтенная, но… время идет, новые песни поются новыми птицами, – и для них новые нужны клетки.

Стали нарождаться журналы чисто художественные. У всех еще в памяти родоначальник их – «Мир Искусства»; известны не так давно прекратившиеся «Весы», – они имели большое значение; до сих пор требуют в библиотеках старые номера «Золотого Руна». Эти журналы были совершенно необходимы: в то время начинался расцвет молодой литературы, тяготение к «искусству для искусства». Журнал сделался уже, легче и острее. Но старых – новый не заменил и не сменил. Они продолжали спокойно существовать рядом; воинственные новаторы даже не могли особенно и нападать на них. Мало чистого искусства? Да на чистое искусство и не претендовали традиционные «кирпичи». А юные «искусники», ничего не понимая в «общественности», знать ее не хотели, искренно презирали всякую.

«Пятые» годы для журналистики были годами серьезных испытаний. Все перепуталось, перемешалось. Время грозило такими переменами, что предвидеть ровно ничего было нельзя.

В литературе расцвел альманах, – почин был сделан раньше, «Весами», которые издали «Северные Цветы».

Казалось одно время, что альманах окончательно вытеснит журнал старого типа, альманах – и легкие журнальчики-тетрадочки с самыми разнообразными физиономиями. Во всяком случае, старый толстый журнал был заслонен.

Прошло еще несколько лет… даже не очень много лет. Если бы по несчастному – или счастливому – случаю попал петербуржец конца 90-х годов, близкий литературе, на необитаемый остров и только теперь вернулся домой, – он увидел бы все на тех же, приблизительно, местах. С трудом поверил бы, что мы ждали каких-то серьезных перемен. Сейчас мы заканчиваем круг возвращения к девяностым годам; этому кругу, этому возвращению подчинена и русская литература, и русская журналистика.

Все то же, хотя «как будто» и не то. Не безнадежно (безнадежности, вообще, никогда пет), но зачем закрывать глаза на разбитые корыта. Разбитое корыто – не конец сказки. Старуха ведь жива, и сеть у старика цела; мне всегда казалось, что старик опять поймает золотую рыбку, а уж глупая баба на этот раз будет умнее.