Преподобный ушел к простому народу, в лубочные картинки с трогательным своим медведем.
Слово Серафим значит «пламенеющий», «сжигающий». Святой, носивший имя это в Сарове, был глубоко русский, корневой человек из купеческой семьи. Во всех рассказах и записях о нем чувствуешь его теплый и житейский народный тон, очаровательный в стихийности своей русский язык, доброту, улыбку, даже будто простоватость. Этот некогда статный, а потом «согбенный» старичок мог охать, говорить: «во, матушки мои»… «радости мои», «ваше Боголюбие» – был как будто бытовым и простонародным явлением александровско-николаевских времен. Как фон за лесами Саровскими – крепостническая Россия, Пушкин, Гоголь, помещики в бричках, архиереи в каретах…
Оболочка несла в себе духовное существо – раскаленный белый свет Любви. Им-то вот он и сжигал! Как вокруг солнца, была вокруг него сияющая газовая атмосфера с протуберанцами. Этот свет – дар Духа Святого, стяжание которого почитал Преподобный целью христианской жизни.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Если бы люди, большинство или часть их, действительно, стремились к стяжанию Св. Духа, жизнь была бы иной и не требовала бы грозного суда. Может быть, это был бы и рай?
Преподобный Серафим чувствовал трагедию бытия, и о будущем, наряду с «Пасхой», прозвучали у него горькие слова.
«…Радость будет на самое короткое время. Что дальше, матушки, будет… такая скорбь, чего от начала мира не было!» И еще: «Время придет такое, что ангелы не будут поспевать принимать души».
Все это мы уже видели, отчасти и на себе пережили. Многое изменилось и в нас. Тяжкий путь прошла русская интеллигенция – на родине почти погубленная, в изгнании тяжело дышащая (но живая!). Изгнание отдалило ее физически от Сарова. Но прежнего Сарова ведь и нет. Саров уничтожен, разгромлен… лишь Преподобный вознесен еще выше. Ослепительный его, серафический белый свет еще ослепительней. Издали, с чужой бездомной земли, не ближе ли он русским людям – некогда его не прославившим?
…Может быть, и скорей почувствуешь, душою встретишь св. Серафима на грязных улицах рабочего Бианкура, чем некогда в комфортабельном и богатом доме Балыковского завода.
25 января 1933
Митрополит Евлогий*
Париж, начало эмиграции, храм на Дарю, скромная комнатка митрополичьей квартиры вся в иконах, фотографиях духовных лиц, с тихо-краснеющей лампадкой – все это уж история. Часть жизни ушедшей. И сам митрополит тоже история.
Вижу его на диванчике, слегка отвалился назад, полный, ласково-благодушный. Гладит длинную бороду, голос неторопливый: – «да-а… вот, мы думаем… вот хорошо бы…» – В храме иной: белый клобук, две панагии, лиловая мантия, посох. Но те же красивые, умные глаза, не без хитрецы русской. Все вообще в нем «сверх-русское», отличный русский язык, любовь к православному богослужению, природе и народу нашему, к России.
Так он запомнился. А теперь вышел огромный труд о нем – записи Т. И. Манухиной по рассказам владыки, как бы «Книга бытия» его «Путь моей жизни». Тут уж не беглое и летучее, а «все». И сколь поучительное!
Смиренное детство в семье сельского священника. Бедность, ранняя любовь к церкви, тульская природа, училище в Белеве («маёвки» в Мишенском, под Белевом, куда ходили смотреть дом Жуковского), возвращение весной, босиком, на каникулы домой… А потом длинная, сложная жизнь, не без бурности и драматизма. Семинария, Академия, монашество, быстрое и блестящее восхождение. Раннее епископство в Холме, избрание в Думу, борьба за православие в Холмщинс, война, Собор в Москве, революция, плен у петлюровцев и поляков, Сербия, Париж – Западноевропейская епархия. Собственно, путь и владыки, и церкви, да и России.
Книга писалась с любовью, долго. Получилось просто и скромно, иногда изобразительно, всегда живо. Сколько картин жизни церкви, то тягостных, то светлых, с улыбкою благодушия владыки, сколько людей – и отличных, и жутких.
Несколько сот страниц спокойно забирают читающего и не отпускают, пока не кончишь. Большая удача.
Митрополит в общем таков, как мы знали его. (Иной раз слышишь и голос, интонацию, иногда все же выходит стройнее, «литературнее» – особенно в передаче речей.)
Но для знавших его лишь в Париже есть новое: владыка в России. На Дарю был он немолод, надломлен, под конец просто немощен. А в России… – сколько сил, деятельности, борьбы! По натуре гораздо больше борец, чем монах-мистик. Внутренней его жизни в книге не много, это естественно. Он в монастыре ведь и не жил. С одной стороны, князь церкви, с другой, неутомимый деятель. Монастыри в Холмщине, приюты, богадельни, борьба с католиками, борьба в Думе, друзья, враги, нападки и поклонение, интриги, контратаки, весь шум и тягость жизни «как она есть» – тут не до самоуглубления.
В плену было ему нелегко, но в каком-то смысле отдохновительно. Для души плен оказался полезен – владыка сам это признает. «В келий, в тишине и одиночестве, я осмыслил многое, критически отнесся к своему прошлому, нашел недочеты, ошибки, грехи».
Политика, «земная напряженность», «угар борьбы», по его мнению, уводят от Бога.
Плен вообще замечательная полоса его жизни: ни салон-вагонов, ни синодских архиереев, ни карст, ни пышных облачений. Первые стали последними. Владыки Антоний и Евлогий подвергаются опасности, мокнут в телегах под дождями, сидят в «узилище». Иногда подвергаются и поношению. Но внутренно, конечно, как все притесняемые христиане, вырастают. И главное их утешение и радость тут – богослужение.
Большое достоинство повествования этого – скромность. Скромно по тону и настроению. От того, что делал, митрополит не отказывается, не считает он вредной деятельность свою в Холмщине или создание Сергиева Подворья, но если бы говорил не монах-христианин, а светский деятель его ранга, всюду было бы: я, я, я прав, все другие неправы, я предвидел, я говорил…
Митрополит совершил много достойного, но, как и все, ошибался нередко. Отлично сознавал свои ошибки и грехи, слабости. Каялся, иногда тосковал – это давало силу и подымало. Самодовольства в писании этом не вижу (как в свое время взволнован был тоном смирения и раскаяния в одном частном его письме).
О, разумеется, не всегда же смиренно он чувствовал. Власть и смирение уживаются трудно, а он всю жизнь был правящим архиереем. Мягкий и добрый по натуре, мог быть минутно резким, но к суровости в проявлении власти своей не был склонен: прощал. Любил шутку и сам острил (Т. И. Манухину называл «писец Иеремии»). При внешней рыхлости бывал и упорен, почти упрям – советы выслушивал, а поступал по-своему. Но во всем, что ни делал, не забывал, думается, что не только он архиерей, но и раб Божий, инок Евлогий.
Его ум и серьезность (сознание важности служения, ответственности пред Богом), черты дипломата, политика не без хитроумности, даже и двойственности, в книге чувствуются.
Кажется, самым шумным его успехом было проведение в Думе закона о Холмщине. Владыка считал, что это исконно-русская, древне-православная область и не должна оставаться в Польше. Ее и выделили.
В упорной, долгой парламентской и закулисной борьбе за Холмщину показал он себя страстным националистом-православным. Партии – второстепенно. Главное для него Россия и православие. Да, он был стихийно, утробно русский. Стихия эта сильней его самого, может быть и сильней самого христианства в нем, во всяком случае, к концу жизни сильней вселенского христианского сознания.
Тульский край, Белев, родина, березки, зелень – все это сидело во владыке неистребимо и в известном смысле трогательно. Трогательно и тоже стихийно тяготение к народу. Детства своего в селе Сомове он не забыл. Владыка был «народник» и надел рясу более для служения народу, чем для личного спасения. «Мужицкий архиерей» – так его называли. Кажется, ему самому это нравилось. В таком же духе поступил он, привезя императору Николаю мужиков из Холмщины. Пусть лично убедятся, что Государь их – православный: распространялись слухи, что он принял католичество!