— Ну? — спросила Валя, садясь на диван. — Зачем ты прогнала этого.. Вольдемара Захаровича? Эх ты… Ты-ы… Отпустила такого бобра… Ведь он… Да что с тобой говорить..
Я молчала.
— Что, теперь уж ты окончательно презираешь меня? — в глазах у Вали все давно знакомое мне.
Молчала. Не знала, ей-богу, что сказать ей. Обидеть? Валю? Выложить все, что я думаю?! Так бывает только в каких-нибудь фильмах, где герои говорят написанные за них речи. А здесь была жизнь. Не такая, может быть, и сложная. Это как кому взять, как рассудить. Но скорее все-таки сложная, перепутавшаяся, и ничего я в ней не могла разобрать… Где добро, а где добродетель, где порок. Все эти слова хороши не здесь, не в такой обстановке.
— Конечно, Вольдемар — мужик дерьмо, с Виктором Павловичем не сравнишь. Но что тебе с ним, ребят не крестить..
— Неужели ты сейчас живешь с ним? С Виктором Павловичем? — спросила я зачем-то.
Теперь молчала Валя. Вздохнула, поморгала красивыми ресницами. Потом зло посмотрела на меня, как будто ударила. И этот взгляд ее я знала. Видала.
— А что? Ты — всегда правильная? Что? Я, по-твоему, должна голодать? Сидеть на пайке? На карточках? Жрать, как лошадь, этот овес? А если… Я не хочу, не могу так жить? Не могу и не хочу?! Тогда что? Ну, считай как хочешь! Потаскуха, б… сука… Считай как хочешь, а я буду жить так, как могу. Не всем быть такими, как ты… Не всем! Поняла?! Жанна д’Арк!
Потом, глядя в пол, с видом кающейся блудницы прошептала совсем тихо:
— Ты… забываешь… Он все-таки… мой первый муж, если разобраться.
В прихожей хлопнула дверь.
— Уходят… — пробормотала Валя, поднимаясь. — Сейчас я..
В гостиной горел свет. Лысого завбазой не было. Обиделся и ушел.
Полковник с кошкой тоже собирались. Валя притворно удерживала, но кошка уже вела ухажера в коридор, начала одеваться: «Нет! Нет… Нам пора..»
«Нам»! — подумала я. — Как все, оказывается, просто. «Нам пора».
Кукла Фрося по-прежнему курила, сидя в кресле в той же лихой позе. Иногда она мрачно косилась в сторону. Александр Иваныч, сложась циркулем, мирно спал там на бархатной красной кушетке.
— Чай! Кофе! — возгласил Виктор Павлович, появляясь с двумя никелированными кофейниками. — Сано? Фрося! А где же? Ах, черт… Ну — ладно. Чай! Кофе! Есть ликер! Валя, родная, стаканчики… Ликер! Са-но! Да проснись же! Черт! Фрося! Поднимай его.
После кофе я объявила, что пойду в госпиталь.
Но Виктор Павлович и Валя сказали, что я сумасшедшая, и чуть не силой повели спать в ту самую комнатку… «Для домработниц», — думала я, раздеваясь, сбрасывая этот проклятый военный ремень, эту гимнастерку с погонами.
Я уснула с трудом. То ли от кофе, то ли от непривычного вида комнаты. Тонкий въедливый запах нафталина шел от ковра на диване, где была моя постель. Мешала ли его пружинная горбоватость? Это мне-то, привыкшей спать под открытым небом, в окопах, в траншеях, вообще бог знает где? Не гремит артиллерия, не стучат пулеметы, не гудит и не может гудеть здесь вражеский самолет. Ничего такого. Глубокий тыл. Тишина. Безопасность. Я в родном городе. И все мне здесь чужое, не мое, предоставленное из любезности, а может, и из милости. А скорее всего, не давало спать чувство своей вины, сопричастности всему этому подлому, краденому счастью-веселью, в котором я волей-неволей участвовала, волей-неволей его испортила, а значит, была повинна вдвойне.
Утром ни гостей, ни Виктора Павловича не было. Проспала я долго, и меня за хозяйку провожала Валя. Она ничего не спрашивала, ни о чем не напоминала, только смотрела, как я натягиваю сапоги, одеваюсь перед огромным купеческим зеркалом, поправила мне портупею, завела ремень за хлястик шинели. На широком подзеркальнике, среди статуэток и флаконов с духами, лежала моя ушанка, я потянулась за ней и вдруг увидела граненый хрустальный шар, который лежал рядом. Точно такой шар был у нас до войны. Я играла им с детства и очень любила его. Когда светило солнце, достаточно было поставить шар в его луч, и вся комната тотчас озарялась трехцветными радужными огоньками, а если начать шар крутить, по стенам комнаты бушевала вьюга солнечных зайчиков. Я глядела в этот шар, и весь видимый мир распадался на сотни радужных миров, и, глядя через шар в зеркало, видела сотни моих детских глаз. Шар был волшебный. Мать продала его за хлеб весной сорок второго, кажется, всего за четверть булки. И вот такой шар лежит на подзеркальнике в квартире Виктора Павловича.
— Какой шар! — сказала я, поднимая его. Он был тяжелый, холодил руку. У нашего на одной из граней была щербинка — когда-то я выронила его из рук. Машинально я покрутила шар, и пальцы мои тотчас нашли эту щербину, похожую на раковинку. Это был он — радужный шар моего детства.