Здесь я стала приподниматься. К августу уже сидела на койке, училась ходить, держалась за спинки кроватей. Кружилась голова. Не держали ноги. И что-то странное, совсем незнакомое и не связанное как будто с моими ранами творилось со мной: болели груди, опухли соски, больно чувствительными сделались губы и само лицо временами тянуло несильной обтягивающей болью. Я стала плохо спать. Мучили дурные, тяжелые сны. Просыпалась. Сидела на кровати и все время прислушивалась, точно пыталась услышать что-то такое, очень важное, нужное мне. Спал город. Бредили и стонали раненые девчонки. Где-то близко жил и дышал, стучал никогда не засыпающий подшипниковый завод. И совсем уж бессонно, непрерывно жила ночью железная дорога. Здесь она была еще ближе, из окна палаты виднелись бегущие составы, эшелоны, встречные поезда. Но теперь уже не на запад, на восток и на восток в два ряда неудержимо катились воинские потоки. Танки, пушки, самоходки, «катюши» под брезентами, товарняки с солдатской братвой. Грозовым гулом сотрясались ночами небеса. Казалось, и не кончилась война, лишь дала передышку.
«Что-то будет. Опять что-то будет… — думала я, слушая бесконечный грохот близких составов, гудки паровозов… — Что-то будет..»
А днем всей палатой обсуждали уже будущую войну с Японией, в которую как-то и верили, и не верили. Ну, пусть. Ну, ладно. Ну, с Японией… Но ведь ОПЯТЬ ВОЙНА! И сколько она будет длиться? Попаду ли я на нее? Неужели таков мой удел: воевать и воевать, воевать и воевать, пока не убьют? Так думалось, когда слушали паровозные гудки и тот громовой небесный гул, от которого содрогались, тонко звенели окна палаты, надоедно дрожали они и от проходящих поездов.
6 августа на Японию упала та первая ужасная бомба. Снова всей палатой с остановившимися, испуганными глазами судили-рядили: «Неужели всего одна — и нет целого города?» Разум отказывался воспринимать, отказывался верить. Мысль томила неразрешенностью: «Одна бомба — и… Не может быть. Как же тогда со всей жизнью? С небом, лесами, птицами, с самой Землей?» И томила-грызла загадка: если бомба такая сделана, какой станет война? Разум отказывался верить. А девятого упала вторая бомба. И в тот же день наши войска перешли границу.
Доктора на обходе были озабочены. Хмурилась женщина-профессор — сегодня был ее день, ее обход. Черная, толстая, с мужским суровым лицом, мужскими бровями, глазами в подпалинах, она ходила, однако, величавой женской походкой и, как бы вытесняя все и вся, заполняла узкое пространство между койками, едва поворачивалась в нем, сухо шурша чулками на огромных ногах.
В числе последних была моя койка в углу, у окна. В числе последних профессорша осматривала меня, слушала почтительный отчет палатного хирурга. Подняв рубашку, она, как показалось мне, бегло осмотрела мои раны, зато потом взглянула на меня остро-внимательно, как бы прикидывая что-то и оценивая про себя. Я смутилась под ее взглядом: чего она на самом деле? Пытаясь скрыть смущение, я спросила:
— Доктор, как мне с выпиской? — И, осмелившись, добавила: — Успею еще на эту войну?
— На эту? — повторила она, приглядываясь снова. — На эту, милая, уже не успеете. Который месяц?
— Какой месяц? Что? — не поняла, переспросила я. — Какой…
— Вы что? Разыгрываете меня, ранбольная? Я спрашиваю вас, который месяц вы беременны… — она смотрела на меня с прозрением все понимающей и сострадающей как бы моему проступку, опытной пожилой, всезнающей женщины.
КНИГА ВТОРАЯ
I
Земля зарастала травой, на ней множилась лесная молодь. Переболела, перестрадала Земля. Над ней вновь пели жаворонки, в лесах с заглохшими тропами плодились звери, кипела рожденная весной цветная мелочь… Планета забывалась от людской суеты: млели в тишине, отдыхали от грохота синие горы, в листву одевался клеванный, сеченный металлом лес, оползали воронки — заливало дождями. Уже селились в воронках раздумчивые лягушки, плавали жуки, и стрекоза, изумленно тараща нездешне-синий глаз, пыталась понять неизреченное… В уже поржавелой, засыпанной каске сквозь смертную пробоину росла трава, вил гнездо степной певун-джурбай. Текли в мировое спокойствие великие русские реки. Волга… Днепр… Дон… Будто божьим гласом названные так… Текли в никуда, как тысячи лет назад. Синие спокойные реки. И сквозь ворох прозеленелых гильз, расталкивая их опустошенные, вызвоненные ветрами, изгорелые тела, тянул голову нетерпеливо-крепкий репей-татарник и, растолкав, оглядевшись, гордо раскрывал Небу и Солнцу, летящим стрелами золотым пчелам лохматомалиновый медовый цветок. И будто туркменская степная рать, качалось по буграм под светлым и вольным дыханием небес зеленое растительное воинство, тревожа мыслью, что сия жизнь гуманней и чище жизни животной.