Лобаева куда-то сходила, вернулась с копченым коричневым чайником.
— В печке у меня всегда стоит. Поздно прихожу, а горячий.
Лобаева сняла амуницию. Портупею с наганом. Повесила над кроватью. В синей гимнастерке, распоясанная, была похожа на ладную полную бабу-хозяйку.
— С пушкой этой хлопот! Решетку из-за нее в окне сделала. У меня так-то тащить нечего, а ее — залезут, украдут (не так сказала, а грубо, по-мужски), наотвечаешься. И чтоб мне с фронта какую поменьше игрушку привезти. А то дали такую дуру! Самовзвод. И без него нельзя. Ночами хожу. Одна. Раз даже отбиваться пришлось. Иду, Мура, гляжу, подходят. Ну, станционные. Может, меня еще с вокзала подследили. Мол, думают, баба, ночь. Вот и возьмут. Им, видать, пушку надо бы… Ну, и меня бы согнули заодно. А я ведь — фронтовичка. Ах вы, думаю, су-ки, на-пугали бабу яйцами. Вытаскиваю пушку — х-хлоп в одного, хлоп — еще; не убила, правда, ранила. А третий у меня вот так — ручки дергаются — пошел. У нас тут, Лидуха, — фронт. Пораспустился народ за войну. Да и кому его держать? В легавке одни бабы, старики-мухоморы, от них толку-то… Счас только мужики из армии подходить стали.
Пили чай. У Зины был желтый сахарный песок. Мокрые конфеты-подушечки. Хлеб. Я стеснялась его есть. По карточкам, конечно. Но Лобаева, заметив, поняла, прикрикнула:
— Чи-во ты? Стесняешься. Ешь! Хлеб достаю. Хватает. Песок вот, правда, как обоссанный. И пахнет. Из чего его делают? У нас на вокзале мешочников, ханыг разных! Ну, иного и потрясешь. Не сдохнет, раз хлебом торгует… Ешь. Сало вот. Картошка есть. Суп бы сварить, да некогда все. На чае живу. А ничо, гладкая. Всю жизнь, Мура, так, привыкла. Подруги когда приходят — варят, а то у них пожру… — Сидела раскрасневшаяся, красивая, густые волосы развязаны, раскрепощены, глаза без тайн, малиновые губы навыворот, кривятся каким-то постоянным томным желанием, презрением ли… Мало изменилась. Стала, пожалуй, еще увереннее, грубее.
Спать легли вместе. Кровать была широкая. Когда раздевались, Лобаева критически оглядела мою больничную рубаху.
— Нну-ну… О-дели тебя-а! Нне по-жалели! Ах… Давай снимай это барахло. Снимай, снимай! Чо застыдилась? Сорочки у меня, правда, не новые, а штаны новые, вот, из обмундирования. Вот, надевай все, носи. Надевай, кому говорю?! Дарю от души, подруга. Ничо лучшего нету. — Подала шелковую голубую рубашку, розовые панталоны.
Превозмогая что-то в себе, я переодевалась. До чего дожила! Как нищенка, надеваю чужое! Чу-жое. Пусть дареное… Но и в больничном этом рубище, с ляписовыми клеймами… Раздеваясь, задрогла, то ли от холода, от взгляда Лобаевой. Тело покрылось нервной изморозью. Переоделась. Рубашка была длинная, остальное как раз.
— Вот теперь опять на девочку похожа, — одобрила Зина. — А здорово тебя, подруга, исковыряло: и в ноги, и в грудь, и в живот… Как его-то выносила? — кивнула на спящего малыша. — Не расползлось пузо?
— Вылежала. Не выносила. Все было…
— Ну, ничо-о… Мы, бабы, как кошки. А пролетела-то как? Или самой захотелось? Ты сядь или ложись лучше. Устала. Понимаю.
Я села на пружинную широкую кровать с никелированными шариками.
Такие кровати почему-то назывались до войны «варшавскими». Она была похожа на кровать моих родителей. Единственная хорошая вещь в этой комнатушке, где словно не было ничего прямого. Кривое окно, покривившиеся косяки двери, продавленный пол, прогнутый потолок, неумело забеленный известкой, очаг-плита, приткнутая, видать, в годы войны к главной печи.
Рассказала, как могла. Зина, сидя рядом, обняв теплой тяжелой рукой, молчала. От нее пахло пряным цветочным одеколоном, снятой гимнастеркой, потом.
— Да, крепко досталось, дорогуша. Ну, жива. Главное. Жива… Остальное — фигня! Заживем! А какая ты все-таки хорошенькая, Мура! Дай поцелую!
Обняла, стала целовать в щеки, в губы.
— Да не крутись! Я знаешь как рада!.. Я тебя давно люблю. Правда. Рада… Дай еще в щечку!
Заворочался, закряхтел мой малыш. Пошла его перепеленать… Пеленки у меня были. Покормила. Уложила. Лобаева, лежа в постели, глядела.
— Терпеливый! Ишь, кряхтит да сосет. А моя Ольга — рева. Спасу нет! Если б не интернат, я бы с ней с ума сдвинулась. На воскресенье как принесу — две ночи не сплю.