Проснулась. Кричал мой мальчик. В дверь колотили. Вернулась Зина. Было еще темно. В окно сочило чернильным рассветом. Лицо Лобаевой желто, чернело подглазными синяками, усталость сделала его почти неузнаваемым. Яркая косметика стерта, размазана.
— Что с тобой? Совсем не спала? — чтобы хоть что-то спросить, сказала я, всматриваясь в нее. — Разве можно так… Себя… Зина?
Отмахнувшись, стаскивая платье через голову, тихо матерясь, она дышала спиртом, табачным куревом. Швырнула платье. Кривилась. Подтягивала чулки. Потом сразу начала одевать свою милицейскую форму.
— Где это ты?
— А… — снова отмахнулась она. Такой откровенно измочаленной я ее даже представить не могла. Одевшись, она подошла к маленькому с желтой трещиной зеркалу и, пытаясь увидеть в нем себя всю, приподнялась, полуповорачиваясь на носках, поправляя волосы, тихо ойкнула.
— Что ты?
— Да так… Болит. Кое-где… Ох, поддали сегодня. Тут у одной, в пожарке служит. — Лобаева причмокнула. Глаза сузились. Губы кривились. Красивые, удивительные губы. — Эх, Мурочка… Надо бы тебе устроиться не у меня. Не приживешься ты со мной. Знаю. Чувствую. Не вздумай только так понять, что гоню. Живи хоть все время. Не об этом я. Я-то ведь — конченая. Все прошла… До краю докатилась… Мне себя не жалко. Нет. Чего жалеть? Сама… Сама… Все хотелось слаще сахару пробовать… А-а… Я даже так сделаю. Сегодня схожу пропишу тебя здесь, у себя. Чтоб карточки выдали тебе, ну и все такое. Там у меня свои девки, в паспортном, и с начальником у меня тоже вась-вась! А там надо будет тебе выбираться, Мура, из этой ямы..
— Зачем ты меня какой-то Мурой зовешь?
— Да так, прости. Кошечка у меня такая была. А ты — девочка, вот и счас даже будто. Девочка. Я поняла это и раньше понимала. Сперва, на вокзале, когда тебя с ребенком увидела, обрадовалась — и ты такая же… Обрадовалась. Все, мол, мы одни, один путь-дорога. Меня мужики, меня жизнь испортила. Вот бараки эти, общаги… Да и сама. Сама я — сука. И подруги мои… Еще законнее… Берегись их, особенно Лельки. Та-кая помойка..
Лобаева встала, прошла по комнате, стуча сапогами.
— Я уж так и буду. Привыкла… Такая моя судьба. А ты, Мурочка, выкарабкивайся. Думай, как. Может, чем помочь могу — скажи, не стесняйся. Я тебе всегда подмога. Что мы, зря на фронте вместе горели? Такое не забывают. Ты пошвыркай тут чего-нибудь. Молоко, кажется, есть. Хлеб выкупи, карточка в столе. Ешь. Я сегодня, может, не приду. Не жди. Да не пугайся ничего. Пока, в общем, пошла я.
Зина устроила мне прописку. Карточки на меня и на сына. Но я и без ее откровений понимала — надо уходить, искать место, свое место… Работу. При мне Зина словно стеснялась водить своих подруг, зато часто сама исчезала на ночь, на две, приходила всегда похмельная. В кровати лезла ко мне с поцелуями, обнимала, от нее пахло перегаром, табаком и потом. Вся она была какая-то захватанная, и я не знала, как быть, отталкивала человека, который делился со мной последним, пригрел, устроил, сделал все, чтобы я имела угол, крышу над головой. Уйти? Но куда? Вопрос мучил каторжной озабоченностью. Ничего не придумывалось.
С утра, накормив сына, запеленав его в простынки и одеяльце, я, как на службу, уходила в город. Искала место с квартирой, работу, где могла бы одновременно и жить. Но такого никак не находилось. С жильем везде было худо. В больницах такие, как я, если и требовались, то без ребенка, общежитием обеспечивали, а куда дену сына? В других местах, скажем, в яслях, можно бы и с сыном, но негде жить. Заколдованный круг. Зина советовала идти в исполком, в райком партии. Но я упрямо отказывалась, не хотела хоть кого-нибудь просить. Искала сама и возвращалась измученная, с отваливающимися от тяжести руками, чтобы наутро начать все сначала.