За эти годы дядя не постарел, лишь приобрел уверенный вид человека, крепко устроившего свою жизнь. Такой вид был у него и раньше, но теперь благоустроенная солидность проступала яснее, весомее. Богаче стала столовая. Резной огромный буфет от стены до стены украшал ее. Две стеклянные горки уставлены хрусталем, красивыми сервизами на манер китайских, а может быть, и в самом деле китайскими, как материна чашка. Ковровые красные дорожки пролегали на полу, обегали всю столовую. Шелковые розовые шторы опускались у окон. Тетя Надя принесла мне чай в серебряном подстаканнике, тарелку с домашней стряпней, пирожки со смородиной, печенье, варенье на хрустальной розеточке. Стряпала она очень хорошо, по старинным правилам и рецептам, печенье пахло ванилью, довоенным запахом спокойной, хорошей жизни, — здесь эта жизнь, как видно, не прерывалась, была постоянной.
— Значит, все на войне была? — спросила тетя Надя, разглядывая меня не то чтобы критически, но так, как смотрят на чужого, необыкновенного человека, возможно даже неприятного, вдруг оказавшегося по выяснении вашей родней. Веришь — и не хочется..
— Значит, воевала… — повторил дядя.
— И… замуж там вышла? — осведомилась тетя.
Я ответила не сразу, отпивая чай, думала, как… Взять, что ли, брякнуть: «Вышла. За полковника». Удивление на мгновенье. За которым… Ну, ну, понятно, кирзовые сапоги, юбчонка хэбэ бумажной стираной диагонали. За полковника! Хм..
— Нет, не вышла..
— Но… как же… Мм… — не понял дядя.
А мне уж было все равно, думайте что хотите:
— Уж так получилось.
— А-а-а… — разочарованно и хуже того произнес он. А тетя невольно не удержала большие глаза. Ими глядела не столько на меня, сколько на дядю. Молчание.
— Вкусные пирожки у вас, тетя Надя.
— А-а… Ну-у… И как же? — протянул, собираясь с духом, дядя. С новым интересом и страхом вглядываясь в меня. Ища немедленную причину моей непредставляемой и непредсказуемой порочности. «Вот они, племянницы, каковы, оказывается… Каковы могут быть!»
— Да ничего… Приехала. Живу..
— Снимаешь квартиру? Или… Только..
Опять тетины страшные глаза. Теперь уже одному дяде.
— Да. Снимаю… Очень вкусное печенье, тетя Надя.
— Ф-ф… Н… М-м… Это хорошо, — наконец вздохнул дядя. Облегченно вздохнул. — Варенья? Что не пробуешь? Вишня.
Варенье, я знала с детства, в дядином доме драгоценность. Всегда оно было где-то под замком. Бывало, тетя при гостях спрашивала: «Папочка, дай, пожалуйста, ключики, достать вареньица». Теперь оно, наверное, стало ценнее втрое.
Смотрела на серебряную ложечку, переломившуюся в недопитом стакане.
— Пора мне, — сказала я, поднимаясь. — Спасибо тетя, дядя..
Петя мой уже хныкал тихонько, и кухарка его неумело укачивала. Ш… Ш… Ш..
— Спасибо за чай. Очень вкусный.
— Перепеленай, Лидочка, — разрешила тетя Надя. — Ничего… Ничего… Перепеленай. Вот здесь. Здесь можно.
Под окнами кухни широкая крашеная лавка.
— Может, и покормишь? Ничего… Ничего.
Что было делать. Кормить надо. И надо перепеленать. За этим я в общем-то, наверное, и зашла — теперь так понимаю, — инстинктом матери ища место, где можно не простудить свое дитя. За пазухой шинели на тот случай у меня всегда чистые, сухие пеленки. Кормила. Пеленала, сидя на кухне с чужим теплым запахом. Поглядывала по сторонам. Уютная кухня.
Теплом тянет от огромной, ладно выбеленной русской печи. Хорошим супом, печеным хлебом, едой, на века налаженной жизнью. Кухарка крутит мясо на мясорубке. Хрустят сочно добавленные в мясо луковицы. Женщина отирает фартуком слезу. Пощелкивают маятником, неторопливо отмеривают особое дядино время часы в солидном футляре. Блестят рядами начищенные латунные кастрюли на полках. В углу золотой Христос в серебряном литом окладе строго и скорбно смотрит на блудницу и на припавшую к ее груди светлую, в лен, волосиками головенку. Блудница думает о сыне: терпеливый, вот и ушки мои, не оттопыренные, маленькие. Весь мой, родной, теплый, неплаксивый. Слава богу, такой удался, хоть этим не мучает.
Бродит в тепле кухни довольная, оттаявшая муха. Как это тетя Надя еще не заметила ее! Бродит муха. А я кормлю и мечтаю: где бы мне сейчас, нет, не комнату, не квартиру — вот такую бы кухню с окнами в талый мартовский снег — больше бы ничего. Только б не барак на мазутной улице Стрелочников, — кто придумал ей такое название, а рядом есть еще улицы Кочегаров, Смазчиков! Кто придумал и жилье барак, навсегда теперь связанное в моем сознании с кисло-тоскливой вонью беленых уборных, помоек, чадом примусов, керосинок, тухлым духом коридора и словно бы вечными в нем гулко-пьяными, дурными голосами. Уж почти три недели живу я там, а лучше сказать, ночую, целые дни цыганкой скитаюсь по огромному, выросшему за войну, почужелому и все еще голодному родному городу. Мне известны теперь все его рынки, вокзалы, магазины, трамваи и даже словно бы все подворотни. На окрепших руках я ношу ребенка теперь привычно, будто и всю жизнь жила так. Я даже не обращаю внимания на людские взгляды, привыкла и, может быть, озлобилась. «Да идите вы!» Мне бы только работу и жилье. Работа есть. Работы — полно. Жилья же… На фронте с ним было куда как просто.