Машинистка в комнате над нами — одиночка с двумя интернатными детьми-мальчишками. Кажется, я уже говорила, что полы-потолки здесь деревянные: высохли до звона, и, видимо, в таком состоянии дерево еще усиливает звуки, потому что стрекот машинки долбит по голове, переносится с трудом. Морщится даже мой терпеливый сын, занятый игрой в солдатики или чтением военной книги.
— Опять завела! — говорит он, косясь на потолок. — Хоть бы сломалась у нее эта машинка! Пулеметчица..
Машинка умолкала в полночь, когда являлся «приходящий муж». Он наведывался аккуратно через день, громыхал сапогами. Машинстка стелила. Они громко переговаривались, хохотали. Женщина все время что-то роняла на пол. Сапоги бухали: «Бух, бух, бух, бух». Половицы скрипели:
Сын-спартанец засыпал и под этот грохот, под назойливый скрип, лязг панцирной сетки. Я же не могла уснуть. Привыкнув за годы к подвальной, чем не могильной, тишине пустой ночной школы, лежала и проклинала «благоустроенную», гадюку Качесова, устроившего нам такую пытку, — недаром сопел, выписывая ордер, сиял свиными глазками. Кажется, здесь я уже ожесточалась на людей, окружавших меня, — на пьяницу буфетчицу, шалопута пианиста, дуру старуху, похожую на ведьму из Гауфовой сказки, на эту стерву машинистку и ее похотливого хахаля, который, едва кончив скрипеть и вроде бы угомонившись, заводил все сначала — сквозь потолок неслись вздохи, стоны, дурной истерический смех в послеполуночной тьме, когда и на улице уже не горели фонари, ужасно скрипела в дурном ритме, лязгала кровать. Потом опять грохотали сапоги. «Муж» уходил перед рассветом. Он никогда не оставался до утра — спешил то ли к жене, то ли на службу. Я засыпала. Но иногда было и так, что во второй половине ночи или в прочие дни к Ирочке (так звали машинистку) заглядывал другой любовник, по голосу судя, совсем молодой парень. Должно быть, она была ненасытна. Если же не было никого, всякую ночь я просыпалась от звона ночной посудины. Казалось, что льется прямо на голову.
Вот такое соседство. И я думаю, человек, живший здесь до нас, при первой же возможности попросту бросил комнату и сбежал, ибо жить в ней не было никакой возможности и тянулась одна беспросветная маета. По воскресеньям или еще в субботу вечером машинистка приводила своих интернатных сыновей. В шесть-семь утра они уже кричали: «Ку-ку! Ку-ку!» Дальше начинался визг, вопли, возня, падали стулья, что-то грохалось и раскатывалось по полу. Потом дети заводили проигрыватель, включали на всю возможную громкость. У машинистки были хрипучие, заезженные пластинки. Мелодии помню наизусть и теперь. У меня и сейчас начинается что-то вроде нервной крапивницы, когда ненароком слышу вот это: