Она замолчала. Потом сказала: надо идти оформляться по новому назначению. Кажется, ее брали в штаб армии — не знаю уж кем, она не сказала. Спросила, где я ночую, обещала даже помочь устроиться, найти и ушла. Я глядела ей вслед на ее плотную, статную фигуру — все так красиво сидело на ней, словно бы и шинель, и ушанка были модной женской одеждой. Стройно-полная нога в шелковом чулке мелькала в разрезе шинели. Вот Валя обернулась и помахала мне с ясной улыбкой. Она не умела надолго огорчаться. И, глядя на нее, уходящую от меня, я понимала: это совсем, расходятся наши дороги, уже с первых самостоятельных дней, там еще, в госпитале, клонившие в разные стороны. И может быть, еще резче, острее ощутила я, как жажду быть ТАМ, на передовой, в боях, где, может быть, ждали меня и голод, и холод, и пули, но растворилось бы мое одиночество, ставшее из-за потери этого моего Стрельцова еще более невыносимым. Может быть, на передовой я еще встречусь… Ведь бывает же чудо! А если и убьют, раз уж считали убитой, пусть, все равно..
Я была еще слишком молодой, чтоб бояться смерти, понять возможность исчезновения навсегда, еще верила в чудо и в какую-то обязательную как бы справедливость, с которой родилась, жила, росла, ходила в школу, ждала отца, не считала его убитым, опекала мать, не верила ни в какую, что этой справедливости может не быть, и даже первый ужас отрезвления, Алю, без лица, с вывернутой мертвой ногой и содранной юбкой, все-таки числила в страшной случайности, не могла понять, что случайности этой слишком много для всех девчонок, засыпанных вместе с Алей где-нибудь в подкопанной воронке командой пожилых, ко всему, казалось, равнодушных солдат-тыловиков. Девчонки на батарее звали их еще злее, беспощаднее — придурки, — словно они и были виноваты во всем сущем.
Наверное, тот начальник хорошо запомнил меня, потому что на другой день я уже отправилась в санитарную роту при 717-м стрелковом полку вновь сформированной Н-ской дивизии. Ехала на передовую с двумя сестрами. Первая была толстуха в шинели пузырем, моя соседка по строю. Огромная, в распоротых по икры сапогах. Кажется, по имени Настя. Ее розово-белые глазки из обесцвеченных ресниц глядели на мир и на меня с каким-то поросячьим смеющимся равнодушием. И, две минуты поговорив, я поняла: Насте все трын-трава, и похвалила она меня тогда всего за то, что я оказалась рядом, — так же легко могла и обругать, материлась она по-мужицки, через слово, с шофером, который должен был нас доставить в дивизию, тотчас перебросилась какими-то грубыми шутками, толкнула его и, не глядя на меня, полезла в кабину. Все у нее решалось просто.
Другая сестра, точнее, военфельдшер с одним кубиком могла бы на правах старшей послать толстуху ехать в кузове, но почему-то не сделала этого, вслед за мной влезла в кузов трехтонки под брезент. Шапка у военфельдшера была нахлобучена, щека повязана, и лицо ее показалось немного знакомым. Но я ждала Валю и не смотрела на попутчицу. Валя, Валя… Вот так. Встретились, а даже не простились. Днем не могла ее найти, к штабу не подпускали часовые, а теперь… Да чему удивлялась? Все так ведь и было, почти всегда — и в госпитале, и в школе, и в эшелоне: она в командирском — я на соломе. Знала, и слезы подруги дешево стоят, тут же могут смениться смехом. Отец Вали до войны заведовал рестораном «Ялта». Потом его арестовали, и Валя плакала, говорила, отец посажен ни за что… В тридцать девятом году он вернулся и не был больше директором, а работал в мясном отделе продавцом. В торговле работала и мать Вали, большая, статная женщина с черными усиками и яркими, всегда сочно накрашенными губами. Мать Вали почему-то напоминала мне испанку, хотя я не знала точно, какие бывают испанки, никогда их не видела, но все-таки про себя звала ее испанкой.
Не было Вали. Шофер долго не мог завести мотор, крутил ручку, трехтонка недовольно всхрапывала, не заводилась, наконец, после особенно сильной прокрутки, под матерщину, она завелась, загудела. Шофер хлопнул дверкой, и машина тронулась, качаясь по накатанному ухабами зимнику, скрипя кузовом. Поселок остался позади, а Валя не пришла.
Вечерело. Садилось солнце. Особенно грустный час в мартовской синей степи, где во все стороны нелюдимая даль.
— Чего горюешь? — хрипловато прервала мои мысли военфельдшер, сдвигая в сторону повязку с припухлой щеки, приподымая шапку. — Ну, не узнала, подруга?
Я даже вздрогнула — рядом со мной сидела Лобаева.
— Зина?! Господи! Ты-ы?
— А кто же? Эх ты, му-у-ра! Я, конечно… Не узнала? А и правда не узнаешь — морду вон у меня перекосило. Флюс..