Выбрать главу

— Значит, жива??

— Да жива, жива… Малость пришибло меня тогда. Валялась как мертвая, похоронщики вытащили. Ну, отлежалась… Переаттестовали еще… Подлечили. Кубаря вон дали. В начальницы теперь вышла. А на передовую опять… Теперь, может, добьют. Бог троицу любит. Я ведь третий раз на фронт еду. Простыла вот. В бане тут мылась… Не баня — г… Что тут за люди, б…. живут. Баню с трубой не поставят. Мылась по-черному, то боком, б…. то задницей в сажу. Пока отмывалась, и простыла. Ты как уцелела?

В двух словах рассказала ей.

— Да-а, — тянула Зина. — Кому калым, кому Колыма… Ну, ничо… Живая, и терпи. Обсидишься… Есть хочешь?

Я машинально кивнула. Тогда она полезла в свой туго набитый вещмешок, развязала, достала банку американской колбасы-консервов, хлеб, сухарь, какие-то карамельки. Из кармана шинели вынула большой перочинный нож с довоенной перламутровой ручкой. Небрежно, хотя вроде бы ловко, начала взрезывать банку, морщась и матюгаясь, когда кузов бросало на ухабах. Шапка-ушанка слетела с нее, и я увидела, что вместо шестимесячных кудряшек Зина теперь острижена по-мужски, под польку, и только кой-где волосы еще все-таки кудрявятся. В лице ее теперь стало меньше женского, руки, кромсавшие банку, были жилисты. Вообще, вся она похудела и подурнела. Она все-таки порезалась немного, выругалась и, посасывая палец, исподлобья глядя на меня своими прицельными глазами, сказала:

— Давай ешь… А то отрастила мордашку и враз оголодаешь. Ешь вот, — отрезала большой неровный ломоть колбасы, вывернула из банки на сухарь. — Грызи! У тебя зубы-то, куда мне. Я их все на сладком проела… Да в окружении когда была… Всего я, Лидуха, нанюхалась. А мужиков особенно… Будь они прокляты. Такая же вот, как ты, когда-то была… булочка… Ну, чего смотришь? Ешь… Ты мне всегда нравилась. Эх, запить нечем. А колбаса на большой! Мировая… Чуешь, пахнет как? Чикаго. «Второй фронт» ее зовут. Не открывают, сволочи. Тушенкой отделываются. Самих бы их… — она не закончила. Ела не жадно. Кривилась от боли. И теперь мне понравилась. Сквозь обычную ее грубость просвечивало словно что-то иное, жалкое, перебитое, не красила ее и новая мужская стрижка. Заметила я, что Зина снаряжена по-фронтовому, в ватных брюках. Поев, она вытащила пачку «Красной звезды», трофейную зажигалку-щелкушку, закурила и протянула пачку мне.

— Не курю я..

— Чо, правда, что ли?

— Не курю, спасибо.

— Ну, ты да-ешь, мура… На передовую едет и не курит.

— И не пробовала. Никогда не пробовала. Не хочу.

— Хм? За-бавно… — сказала она, затягиваясь до ям на впалых, пожелтелых щеках, играя бровью. — Забавная ты, Одинцова… Трудно тебе будет. Булочка пшеничная… Ишь вот, в юбочке едешь. У тебя там, поди, и панталончики с кружевами? — говоря это, она вдруг бесстыдно дернула меня за юбку и захохотала, закашлялась так, что из папиросы летели искры.

Я смутилась и отодвинулась от нее.

— Ну, милая! Ну, мордашка. Ну, чо ты? — кашляла Лобаева. — Я же шутя, подруга. Ты на меня не обижайся..

Она придвинулась ко мне и, швырнув папиросу за борт, проследив за ее полетом, все еще дыша табаком, забормотала:

— Ох, я рада тебе, знаешь. Как родню встретила. А то я, знаешь, измучилась. Я ведь детдомовка… В детдоме воспитывалась… И в колонии была… А-а… Долго… Объяснять не хочу… Знаешь — измучилась… Как собака бездомная… И все-то всем от меня надо… Б..! Надо… Надо! Устала. Темнеет вот. Давай поспим. Дорога еще… Далеко. А мужиков я ненавижу… Ненавижу… Прости меня..

Через мгновение она уже спала. Ушанка опять съехала у нее с головы, и лицо Лобаевой, похуделое, желтовато-бледное, в сумерках показалось мне еще более усталым и несчастным. Повязка делала его еще и странно детским, беспризорным. Я придвинулась к ней, обняла, кое-как приспособила шапку. Лобаева спала обморочным фронтовым сном, видно, намучилась с зубами. Было в ней теперь что-то будто изломанное, искалеченное и несчастное, как бы истоптанное, и опять я с острой болью внезапного осознания или прозрения подумала: да должна ли женщина быть на войне, и вообще, что такое война? Зачем человечество, столь разумное, тем будто бы и отличающееся от неразумного животного мира, без конца и без края ведет войны… Наш учитель истории Владимир Борисович Мошков говорил на уроках, что человечество и дня не прожило без войны. Войны уходят в самую глубь истории, в то, что невнятно отделено как бы минусовым знаком и считается вглубь. Были Цезари и Помпеи, Александры и Филиппы, Ксерксы, Митридаты и Дарий, Рамзесы и Хуфу. Были всякие там псы-рыцари, крестоносцы, монголы, гунны. И вот миновала еще тысяча лет, а машина трясется, мчит нас навстречу опять каким-то «псам». И почему одним народам словно судьбой даровано вечное право нападать, другим — вечное право защищаться и восстанавливать зыбкие весы справедливости… Не так, наверное, я думала тогда, на фронтовой дороге в степи, ночью, под рокот пролетающих над нами самолетов. Это были, к счастью, уже наши, хотя и теперь все в душе напрягалось, уши ждали волновой гул бомбардировщика, мерный вой истребителей. Нет. Сейчас над дорогой пролетали У-2 — «ночные бомбардировщики». Я их хорошо знала, двукрылые, допотопного вида самолетики, равномерно стрекочущие, знала, что немцы зовут их презрительно «рус-фанер», не знала только, что на этих самолетах могли быть летчиками девчонки вроде меня.