Вот сейчас вспомнила этот сон и поняла — мать теперь так и останется в моей памяти. А встречаться мы будем во сне..
Почему у меня не было слез? Не знаю. Лучше бы отплакаться, отрыдаться. Но слез не было. И душу давило, гнуло меня, будто кто-то накладывал на меня камни.
Я сначала сидела, а потом прилегла на этом бугре. Солнце жгло меня. Жундели, пищали осы и пчелы. Какая-то бабочка все вилась надо мной и даже садилась на плечо и на голову. «Вдруг это материна душа?» — подумала я, когда бабочка улетела.
А еще я думала: что же теперь? Как быть? И додумалась только до одного — теперь мне все равно, никому, никому я не нужна, никто не ждет меня, и большего горя, чем у меня, уже не может быть. Теперь я — сирота. Даже круглая сирота. Вот как… Круглая. И потому — делать нечего… Буду воевать, буду перевязывать… Может быть, меня убьют. Не страшно, теперь не страшно. Не пугает. Ранит? Только бы не в лицо и не в ноги. А если в грудь, в живот — все равно не выживу. А потом, потом… У меня есть граната… Есть граната… Граната… А что? А что, если… — мысль заставила меня сесть, словно спросонок, я озиралась, словно бы ободренная и озадаченная: «У меня же есть граната!» Она лежит в моей сумке, а сумка висит в избе, где я ночевала. Зачем же я оставила гранату там, у неизвестных людей?
Я схватила пилотку, вскочила и побежала с бугра. Бежала и думала — вдруг в сумку залез кто-то из мальчишек (в семье двое подростков лет пятнадцати и тринадцати, которым я, видимо, понравилась, и они неотступно глазели на меня еще вчера, старались подсмотреть, как я разденусь, и вообще все время надоедно приглядывали за мной).
Я бежала, и этот бег как-то сорвал, забил вглубь мое горе, освежил душу. Но когда, запыхавшись, как загнанная, влетела во двор, кинулась в комнатушку, где спала и где висела моя сумка, была близка к обмороку.
Сумка на месте. Вот она, под шинелью. Граната в ней. Граната… Я вытащила холодный рубчатый тяжелый кругляш, в насечке которого было что-то шоколадное, плиточное. Граната оттягивала ладонь. О чем думала я тогда, стоя, держа ее на весу… Забылось. Но помню — мне было почти приятно держать этот словно бы успокаивающий душу холод. Страшно даже писать об этом. А было так. Ведь держа ее, я знала — все теперь в моих руках, вот в этой рубчатой ловкой тяжести, и стоит мне только захотеть, вдвинуть палец в кольцо — и она снимет с меня все, уберет мое горе и даже эту нескончаемую, какую-то не укладывающуюся по протяженности беду и войну. Помню, палец сам вдвинулся в кольцо… Я только размышляла с недобрым спокойствием, куда бы мне уйти. Может, за те бугры? Туда?
— Тетенька! А вы — не боитесь? — раздалось у меня за спиной.
Я обернулась. Младший подросток, стриженый и ушастый, смотрел на меня со страхом и любопытством в озорных мартовских глазах.
Первый раз меня назвали «тетенькой». Первый раз! Господи..
— Не боюсь… — сказала я.
— Можно, я ее посмотрю?
— Можно, — ответила я. — Только без вот этой штуки. — Я вынула, выкрутила запал.
Теперь граната безопасна. Положила ее на стол. Он осторожно подошел к столу. Боязливо потрогал. Даже немного покатал ее по столу.
— Все равно страшно… — сказал он, взглядывая на меня.
— Все равно, — подтвердила я и погладила его по ежиковой, ступенями стриженной ножницами макушке.
— А вам она зачем? От немцев отбиваться? Да?
— …От немцев.
— Я так и подумал. Вы — храбрая..
— Правда?
Он молча помотал головой, подтверждая.
— Откуда же ты узнал?
Он не ответил, краснел. Не смотрел на меня.
— А еще вы… красивая, — сказал он быстро и так же быстро, краснея, вышел из комнаты.
— Красивая… — повторила я. — Красивая… — И тут вдруг губы мои дернулись, покривились, я брякнулась на железную жалкую койку у стола и плакала, вжимая голову в тощую подушку, повторяя: — Красивая… Красивая… Кра-си-ва-я-а-а..
Может быть, этот мальчишка невольно и спас меня.