— Ну, когда хоть это, братва? А?
— Спроси у Сталина. Он знает…
— Говорил, полгодика, годик…
— И он не бог. — Пехтерев сидит насупясь.
— Ну, ну, ты поосторожнее…
— А ты чо? Особотдел?
— Союзники, сволочи. Тянут. Второй фронт хде? Хде он? — вопрошает Глазастый.
— В п…! Им чего… Над имя не каплет! На нашей крове отсидеться хотят. Умные.
— Не матерись! Дурак! Лида, прости его.
— Да уж — вон пшенка-тушенка. Их фронт. Сало шлют и — спасибо!
— А обещались в прошлом еще…
— Обещанного три года ждут. Вот и разумей, к сорок пятому в аккурат и будет… — Пехтерев все знает.
— До того времени сто раз сдохнешь.
— Эх, дожить бы, дотерпеть… Ребята?
— Дотерпим..
— Кто дотерпит… Кому завтра уж укладываться.
— Не ной! Старшина..
— Но-но. Я, как именинник, воспрещаю.
— Да я так, к слову.
— На Дону у нас, поди-ка, пашут..
— Рано еще. Земля не обсохла. Холодняя земля пахать..
— Да… Второй фронт бы. И поперли бы мы их… То-то бы Гитлер-сука закрутился. Мать его в душу!
— Не матерись при сестренке! Что ты?
— Да я — так… Простите..
Со вторым фронтом было туго. Сперва, узнав, что он будет, радовались. Ждали. Выступал Черчилль. Выступал Рузвельт. Опять ждали, надеялись. Скоро. Союзники и высаживались, но где-то все не там: в Африке, в Тунисе, в Сицилии. И опять ждали, судили-рядили. Фронт этот даже и не походил на мираж. Его просто не было.
Самое главное на передовой — умение терпеть. Может быть, вообще это главное качество в жизни. Наиглавнейшее… Но здесь оно преобладало над всеми — над мужеством, над храбростью, боевой выучкой. Нетерпеливого клевала шалая пуля, нетерпеливый напарывался на мину, нетерпеливый напарывался на снайпера, нетерпеливые не выдерживали, надрывались, сходили с ума, пополняли штрафные роты. А преимущество в терпении было за нами, женщинами, — так я думаю сейчас, мы умели лучше терпеть. Мало уступали нам только солдаты-старики, так звали поначалу тех, кто пришел с пополнением в сорок третьем. Приходили люди, и впрямь казавшиеся стариками, старше, куда старше моего отца, усатые, морщинистые, с проседью, хитрые, казавшиеся поначалу и сгоряча даже трусливыми, а на деле живучие, стойкие, умелые — куда бывать ребятам-школьникам. Старики реже попадали под пули, сами перевязывались, окапывались надежно, были запасливые — что хлеб, что табак, — у них был жизненный опыт. И как-то так получалось, в первых же боях на одного раненого из пожилых было по пять — семь молодых солдат — хорошо, если не убитых. Больше гибло молодых по нелепым случаям: подрывались на своих гранатах. Один бросил — не упал, второй-третий еще смотрели, как далеко, — все забыли: осколки летят и к себе, осколку, как и гранате, все равно, свой, чужой. Ленились рыть окоп в полный профиль… Собирались кучей под обстрелом, бежали под бомбежкой… Смерть не прощала ничего.
Были и совсем нелепые случаи. В обороне, не помню, за каким населенным пунктом, на неделю остались без табаку. Искурили все запасы, вытряхнули-вывернули все карманы, подбирали брошенные цигарки, толкли, мешали с травой. Кто-то пробовал курить кисет — не пошло. Слишком вонюч тряпочный дым. Искурили цибик чаю — кто-то сказал, заменяет табак. Оборона полка была на выступе, немцы справа, немцы слева, позади — сгорелое поле подсолнухов, выжженное огнем «катюш». В светлое время через поле стелют косым фланговым огнем, рвутся мины. Стреляют и ночью, но реже, ночью нам и подбрасывают продовольствие и боеприпасы. А табачку все нет. Курильщики решили послать за табаком в деревню, которую мы прошли, осталась километрах в трех. Но и до деревни все равно через поле. Черно-серое, жуткое, откуда тянуло тленом сгоревшей земли и ходили сажные вихорьки. Пошел за табаком ночью парень из пополнения, лихой, хулиганистый, круглоглазый. Помню его руки в синих наколках, помню фамилию — Канюков. В роте поговаривали, Канюков из бывших заключенных, чуть ли не из воров. Держался он независимо, нагловато. В первый же день полез ко мне, ночью, прямо в землянке. Пришлось смазать по наглой роже — выхода не было. Сунулся днем — и с тем же успехом. Пригрозил «не забыть». Но я и сейчас вспоминаю, боюсь: не из-за меня ли решил доказать Канюков свою лихость. Ушел он ночью, почти самовольно. Старшина Пехтерев сказал только: «Ничего не знаю, ничего не видел!» Понимал, Канюков и так бы ушел. Ни ночью, ни утром он не вернулся.
— По бабам рванул, — обсуждали его новые друзья-казаки Агапов и Федькин.