Выбрать главу

Пивная между тем набивалась посетителями, начинали галдеть.

— Любили, конечно, оба — оба страдника — и горячо и всецело Россию, — раздумчиво ответил Денис на мое раздумье, — а разве Герцен не любил Россию и Филарет Московский и сам Николай I? Хомяков хорошо сказал: «каждый по своему пониманию».

И эти слова Дениса прозвучали отдельно и ко всем. И я вдруг понял, что вся пивная затаилась. И увидел: мимо столиков медленно шел Сар Пелядан и с ним египетская царица Клеопатра.

Все столики были заняты, и вот на моих глазах один оказался вдруг свободным, точно из-под земли вырос: его занял это странный, все заглушивший посетитель.

Он сидел против нас и с ним египетская царица Клеопатра. Она заказала «Трехгорного», и тотчас хлопнула пробка. Очень тихо было, каждый шорох внятен и чутки пивные пенные бульки. Не по-царски, с жадностью выпил он стакан — или бурка шерстела? Она ему еще налила и осторожно отпивала свой: будь у нее усы, она бы с удовольствием обтерлась пальцем.

Она сидела молча, ни на кого не глядя. А все глаза были на их столик.

Мне было любопытно, как кто смотрит, и невольно я остановился на нашем соседе. Это был без возраста, но не скопец, лицо у него грязное, не грязью, а поносной смесью, а руки жилистые красные; если нарядить его факельщиком, руки будут огненные, а лицо пропадет. Упорно не отводил он глаз с ассирийской бороды и египетской царицы; видно было, упорная мысль прожигала его, но слов высказать эту мысль не было или мысль была так велика, недостанет никаких слов.

Денис мне подмигивал своим необыкновенным глазом, и мне чудилось, вот услышу его роковое: «не сопротивляйся». Да я уже слышал.

И точно на мой слух сосед вдруг поднялся, с жадностью сцапал свою недопитую бутылку и, шмаргнув носом, запустил.

И что удивительно: при всеобщем одобрении и досаде, что промахнулся, сужу по кряку.

— Александр Николаевич, пойдемте! — ясно прозвучал слабый детский голос и с какой-то египетской печалью «Книги мертвых».

Но он не пошевельнулся и только брезгливо отставил стакан с блестящими зелеными осколками.

И мне вспомнился вечер, когда обезобразили Пушкина, и как потом Денис мне объяснил, что «так сделалось».

А это зеленое стекло тоже «так сделалось?» И сломанное ребро? И что же не «так делается?» «Поверить. Кому же? — какая насмешка!» И слова повторялись, но больно — —

И в эту ночь, пробираясь сквозь зеленые бутылочные стекла и ребра с кровящимся мясом, весь исколотый, но не чувствуя, я попал на Москва-реку. На Каменном мосту, наклонясь... В реке отражается Кремль — его стены, его башни, его соборы, и трепетно догудывал реут-колокол. Все было торжественно-необыкновенно, а в моей памяти вся московская быль от татар до Петрова нашествия. И вдруг отворилась калитка и показалась белоснежка — она была и та и другая — пропавшая — Наташа-Ироида. И с ней, но это были не серенькие пичужки, не мои с горячо бьющимся сердцем и живою кровью серые птицы, и не медведки с манящими мохнатыми лапками, а зеленые кузнечики. И в каждом шаге ее повторялось: «душно сердцу!» — тяжело шла она. Она была ко мне так близко, как в Пушкинский вечер. И я прочитал в ее горьких глазах под стук ее сердца: «умереть за общинное начало!» И подумал: значит, и это ей известно? И протянул к ней руку, вспомнил, что стою на мосту, я хотел поднять ее до себя, и коснулся ее колен. «Убери лапу!» сказала она и толкнула меня в воду.

Мы сидели на Тверском в Трехгорном. Ничего ассирийского и египетского, русский доморощенный галдёж, выкрикивали несуразное. Человек с огненными руками, весь в черном, дирижировал. «Отчего мне так грустно?» сказал я белоснежке. Мы молча сидим. И мои руки сжаты в тоске, потому что я понял, — что «я тебя люблю». И в ответ черная волна ее горьких глаз ударила в меня, и в зелени моих освобожденных глаз поплыло белое — и плывет белоснежное, раскрывая свое тайное — алое.

1933—1946

И я понял: я родился в счастливой «сорочке», бабка украла «сорочку», да не сберегла себе на счастье, она сожгла мою шкурку. Я как сказочная лягушка, как лебедь, у которых тоже сожгли их шкурку, — вернуться в тот мир мне заказано до срока. Я принужден оставаться среди людей беззащитный. Какая неверная доля! И мое счастье — горькое счастье.