«Свежие следы», — повторила Дарья Ивановна и от удовольствия Дашей покружилась на месте: «Лизавете крышка!»
Сапоги нашлись. Это были охотничьи сверх всякой меры, ветошь, не раздуешь самовара: следы будут подлинно нечеловеческие. Дарья Ивановна хорошенько их заворзала, пройдясь по двору белошвейной мастерской: глубокая осень, нет сухого местечка, у нас грязища, а у белошвеек топь. Ночь сапоги мокли в тазу. А наутро — как раз «генеральная» уборка к именинам — пол и кровать она покрыла бумагой, но сама по стремянке под потолок, да сапожищем от окна к кровати топ-топ и по белому образовалась дорожка, посмотреть — жуть схватит.
Вечером, проходя через Алексей Васильевича, я почувствовал беспокойство: за день расплывшиеся следы подсохли — чтобы не обращать внимания, я отводил глаза, а сам заглядывался: эти нечеловеческие отпечатки мучили. А Алексей Васильевич, как вернулся от всенощной, выпил чаю с любимым вареньем (не помню какое это было варенье, но пожирал он его прямо из банки), и завалился спать. Вокруг все блистало, вымыто и вычищено для именин. А в углу лампада еще глубже оттеняла зловещее на потолке.
«Мой Лизочек так уж мал, так уж мал...» блаженно вычекивал и высапывал Алексей Васильевич, а я, ворочаясь за занавеской, думал, я спрашивал: «а завтра?» и уверенно отвечаю: «его последняя спокойная ночь».
5-ое октября — Петра — Алексея — Ионы и Филиппа московских чудотворцев — Алексей Васильевич Лаптев именинник.
Ознаменовать свой день ангела и так, чтобы всех переплюнуть, дело нелегкое, Баршев на Алексея Божьего человека напивается до «непроницаемости», но этим никого не удивишь. Тоже в день ангела надеть чистую сорочку, объесться пирожными или наскандалить, все это избито, неоригинально, как надпись на книге: «на добрую память». И тут дурковатость оказывается неожиданно изобретательнее самих фокусников-пиротехников.
В день своих именин Алексей Васильевич на службу не пошел и выкинул такую штуку — и все в ознаменование торжества — он заявил, что сегодня из комнаты он ни на шаг до следующего дня. И как ни просила Дарья Ивановна, ссылаясь на «неприлично», и что он не на «смертном одре», и что в хороших домах такое не принято, и даже в Зимнем дворце, в Петербурге, Алексей Васильевич уперся и даже близко не подпустил — «и чтобы пальцем не трогала и чтобы все оставалось на месте до завтрашнего утра неприкосновенно».
А и вправду, ни разу не заглянул он на потолок. Странно, но и гости его оказались той же породы.
Вечером был торжественный ужин. И все это в именинной комнате. Кулебяка из десяти слоев. Я запомнил: «фарш из налимов и щук, сладкое мясо и мозги из говяжьих костей». Какой уж тут потолок и как недалеко до бесчувствия.
Именинник только посмеивался своим нахальным ртом и белесые прусачьи зимние шкурки — усы его смачивались от удовольствия: а и вправду, он всех переплюнул именинников.
Было душно, пьяно и азарт: поднялись пьяные счеты и застарелые упреки. Трудно понять и разобраться — и я вышел к себе за занавеску.
И вдруг слышу, но это голос не Дарьи Ивановны, это был ушной голос — пробка: кто-то из гостей, отвалясь от еды, запрокинув голову:
«А чтой-то, Алексей Васильевич, черт повадился ходить к вам, вон и следы на потолке (он не сказал «свежие», а деликатно) свеженькие».
И мне показалось кто-то всхлипнул — я очень слушал — и потом все тот же, как гусь, закокотал.
Выйти иль не выходить? — я не сразу решился. А когда вышел, гости, мне показывая на потолок, тычась, расходились. Мне было жалко Алексея Васильевича: очень он испугался: его колотила дрожь и он беспомощно мявкал.
Дарья Ивановна торжествуя перетаскивала подушки в свою комнату: мыслимо ли, хоть одну ночь, провести Алексею Васильевичу с чертом.
Стоит ли договаривать? Материализованное никакой краской не закрасить, а стало быть, Алексею Васильевичу больше никогда в нашей комнате не ночевать, а его Лизавета, пусть кобыла, а против Даши — жеребя.
Я так и знал, что с урока меня погонят, я только не знал, с которого конца турнут.
Моей ученице 14 лет, но она еще не вышла из своего игрушечного царства, сама, как старшая игрушка. В ее мордовских глазах с лукавой косинкой было что-то от суетливых лесных зверков и говорила она по-игрушечному, не по-книжному, вроде Кириллова в «Бесах» у Достоевского или как в записях в дневниках Погодина. Она любила «цветы, яблоки и собаки». Сначала она ко мне присматривалась и час проходил скучно, но как только она заметила мое пристрастие к сказочному, сразу все изменилось. И как, бывало, приду на урок, она возьмет меня за руку и не к столу за книгу, а к своим игрушкам — «поздороваться». С полчаса я так здороваюсь, выслушивая новости о зверином житье-бытье. Я учил ее писать не по прописям — не по-школьному, а своим буквам-фигуркам с закорючами и читал ей сказки: на грамматику времени не было. Прерывая мои сказки, она вставляла слова, а случалось по-своему и досказывала. Мне не только не было трудно, я готов был за свои 15 рублей и еще час просидеть с Ириной. Но вышло все по-другому: неожиданно позвала меня к себе ее мать. «Зачем вы учите Ирину неприличным словам?» Помню, меня это так ошарашило, не зная что и ответить и вдруг вспомнил, рассказывала мне Ирина, как на именинах матери она отличилась: читала стихи. «При гостях, — с упреком выговаривала мне мать, — „Чучело-чумичело гороховая куличина!“ и это обращаясь к матери!» На этом и кончилось. Меня даже не допустили с игрушками проститься, получай 15 рублей — и показали на дверь. В прихожей бросилась Ирина ко мне: «Я вас никогда не забываю!» — передохнув по-детски, протянула уже не слово, а слезами и сунула мне в руки оборванный хвост какого-то зверька. Его потом моль съела.