Выбрать главу
На ней большой бриллиант блестел — На ней большой бриллиант блестел...

Повторял он вскачь, зловеще.

Так мы стали друзьями на всю жизнь.

И когда говорят: «Венера» — вижу не Милосскую, а пивные черные и рыжие бутылки, затоптанный конем пиджак и бородатого коня.

И потом еще через сто лет я его встречу в Париже, он уж советский консул и ничего от дерптского и рыжего коня и теперь мне не понравилась его угнетенность, но у меня не выко́нивалось его развлечь. Так и простились: Аусем помер. А я еще конюю.

Желвунцов вел меня по знакомой дороге: Щеголев жил у Савинкова в костеле.

«Разве он священствует?» — спросил я, мысленно зацепясь, после конского ристания, за костел.

Желвунцов даже осердился:

«В костеле не живут, а только молятся, — сказал он, — а под костелом вроде доходного дома».

Я присмирел.

А под костелом нас ожидало целое представление.

Щеголев не Дерпт, не Рига, а сам пшеничный мукомольный Воронеж. После обеда он почувствовал особенный прилив голоса и пел под орган над собиравшей со стола Соломонией.

Пронизываемая демонскими иглами, Соломония, не выпуская из рук замасленных тарелок и не изменяя сурового взгляда, не то с укором, не то виновато-послушно покачивала головой.

Вспомни дни, как была ты Невинна пред небом И как ангел чиста...

Выл орган, голосил Мефистофель — звенели стекла.

Какой необработанный материал. Я был раздавлен. Я уверен, этот дикий голос проникал через потолок в костел и охватывал «мистическим ужасом» старого ксендза и молодого виленского, только что приехавшего в Вологду в ссылку, и всех этих глядевших со скорбью — а ведь только польская скорбь так скорбяща — панн и паненок согнанных с родной земли на суровый север.

Узнав, что я из Устьсысольска, Щеголев вспомнил о Надеждине.

«Тоже выслан в Устьсысольск».

«Но ведь это было в 1836 году, а теперь 1902, никаких следов и памяти».

От Надеждина к Каченовскому и к Чаадаеву, от Чаадаева к Белинскому, Погодину и Пушкину — так и пошло до Новикова и Тредьаковского, — история русской литературы перелистывалась по памяти и моей и Щеголева.

Соломония давным-давно убрала со стола, подмела и расставила чашки к чаю. Не раз заглядывала Вера Глебовна Савинкова (дочь Глеба Ивановича Успенского), я ее сразу заметил, узнав по измученным глазам ее отца. А раз, как из камня выблеснуло, просунулся в столовую Савинков и тут же пропал.

Мы всё вспоминали: все имена — эти имена, без которых просто было б скучно на свете жить: Пушкин, Гоголь... И до последних дней мы будем, вспоминая, повторять.

А мечта Щеголева: сделаться в Революцию «директором Департамента Полиции» и напечатать все секретные документы, — в Революцию осуществилась: он печатал все, что ему хотелось, и мы прощались перед отъездом за границу в Зимнем Дворце. Он — заведующий Музеем Революции — великий князь обезьяний и кавалер.

Я спохватился: надо было складывать ноги и утекать.

«Я на Желвунцовской, — сказал я, — от Галкинской два шага».

«Желвунцов! Постойте, это вологодский Губной староста, поминается в актах начала XVII века. Ну, по-теперешнему председатель судебной палаты».

«Но наш Желвунцов, он... не председатель».

Желвунцов, скрестив руки, стоял на том самом месте, где только что Щеголев упражнялся под Мефистофеля, и делал мне угрожающие знаки.

«Я косноязычный», — сказал я, неожиданно для себя отчетливо и ясно, и вышел.

И он за мной — он был, как сумерки.

2

Обойдя «титанов» и «еркулов», с чего-то он стал сумрачный. Но первый я не заговаривал. В своей глубокой задумчивости он как и не замечал меня.

Была та самая теплая погода без солнца. Морило. Желвунцов пошел в купальню — его час удивлять перепонками праздных купальщиков: ему был бы и день не в день без удивления.

И не вернулся.

«Утонул», — подумал я.

«И не думал, — услышал я знакомый голос, — а просто мне к вам незачем: чувствую себя лишним».

Так и сгинул.

И странно, я как-то и не спохватился, что его нет. Все дни я пишу или, вернее, в тысячный раз переписываю написанное еще в тюрьме в Москве, в тюрьме в Пензе, по тюрьмам на этапе и зимой в Устьсысольске.