Выбрать главу

Я почему-то думал, что он и еще о чем-нибудь спросит о моем, за что я сослан в Пензу, о Лукреции, но он занялся детьми.

Весь увешанный, как вишнями, осторожно отхлебывал он из большого стакана крепкий, под свой цвет, горячий чай.

Следя за ним, я думал: он был тогда, как и все они, Каракозов, Странден, Ермолов, чуть постарше меня, а видел ли он в те бесконечные последние секунды перед своей наверной смертью эти живые вишни или тогда, приговоренному к смертной казни, они цвели ему белыми цветами, пороша осенние дороги Петербурга, до боли живыми — до вишневого спелого цвета?

Дети надежный отвод, и мне не было никакой возможности подать голос. И я почувствовал, что это кстати: как сейчас далек он был от той своей смертельной минуты, заполнившей все мое любопытство! Он был «настоящий» человек, каким я себя никогда не чувствовал, и недаром провел он годы в Якутской области, занимаясь сельским хозяйством, и эта приветливая якутка и чудесные дети.

Ни о каком «Аде» вопроса не было, только и выскочило о литературе. Но и об этом он неохотно: он не историк и не литератор. Он вспомнил два имени: Мордовцев, «Знамения времени» и Омулевский, «Шаг за шагом». (Эти имена указывает и Короленко в воспоминаниях о том времени.)

Вечером в тот день в стойле у Живлякова напихалось нас до коридора. Пили чай из птичьих черепушек. Я рассказывал о Юрасове, и какие водились на Руси «настоящие» люди. Особенного впечатления я не заметил: все мои товарищи были по-своему «настоящие». Но мой рассказ о тайном обществе «Ад» всем по душе пришелся.

В моем сочинении об этом таинственном «Аде» было много из того, что впоследствии будет в моем «Обезвелволпале» (Обезьянья великая и вольная палата). Понравилось «полная свобода и никаких обязательств» (анархия) и что «адское» (обезьянье) противополагается «изолгавшемуся человеческому с его прописной моралью, лицемерием и лавочной религией».

Рассказывал я и о Д. Л. Мордовцеве (1830—1905) и о И. В. Омулевском (Федорове) (1836—1883).

Есть два направления в литературе: «утилитаризм» и «формализм». Их кажущаяся непримиримость исчезает в больших произведениях, где «правда жизни» нераздельна с «поэтической правдой». Без искусства слово «утилитаризм» не достигает цели. И Мордовцев и Омулевский не звучат, их никто не читает.

В своем стойле под загадочный металлический гул Лукреции, нагородя городов о сегодняшней встрече, мне вдруг пришло в голову, — а не попытаться ли и мне сделаться «настоящим» человеком?

* * *

В Москве в Сыромятниках в Большом Полуярославском переулке у Полуярославского моста на задворках найденовских владений против нежилого фабричного корпуса — спален и каморок, под старыми березами курятник, а за курятником к Яузе ветхий сарай, крыша замшилась и проросла.

Я как привез из Цюриха сундук, одну сторону поднял и опорожнил, а с других боков и дно не тронул, и снес сундук в этот сарай и поставил в углу у стены, где снаружи висит чугунная доска, ночной сторож воров пугать колотил по ней. Я рассчитывал, постоит сундук до зимы, и тогда опростаю — не было куда рассовать «нелегальное» добро, — а в ноябре меня арестовали и из тюрьмы прямо на Рязанский вокзал в Пензу, так к сундуку я и не прикоснулся.

И вот я надумал: съезжу налегке в Москву («самовольная отлучка», но это неважно, только б доехать!), заберу из сундука все, что так незаметно к стенкам притиснулось — работа изумительная, трудно разобраться и самому изысканному глазу американского сыщика — и с собой назад в Пензу.

Я верил в удачу. Ведь и сундук-то мне достался необыкновенно: с этими двухдонными сундуками из ста разве что один через границу проскочит. В Цюрихе мало кто верил, что я благополучно доберусь до Москвы. Сами посудите: сундук тяжелый, а в сундуке соломенная шляпа и рубашка, тут и дураку в ум, что не простой сундук, а с двойным дном. Или по «недоразумению» — бывают, значит, и недоразумения счастливые — меня не тронули. И надо же такому случиться: в Мюнхене сослепу я сел не в тот поезд и вечером очутился в Кракове, а в Вержболово приезжал только к ночи и пришлось до утра ждать поезда. Ночь просидел я в буфете, праздновали свадьбу: угощал «молодой» своих товарищей — всю ночь пили. И уж наслушался я всяких признаний — от счастья язык особенно чешется. А наутро при осмотре багажа неочухавшийся ночной счастливец, в моем подозрительном сундуке только приподнял рубашку — так и пронесло. Сундук мой счастливый.

Не откладывая в долгий ящик, я объявил моим товарищам-землемерам, что хочу проехать в Москву и только не знаю, как это сделать?

«Да очень просто, — сказал Живляков, — мы вас нарядим землемером, вас никто не узнает».