Выбрать главу

Среди книг, привезенных Надеждиным в Устьсысольск, был, конечно, «Телескоп», «Вестник Европы», возможно и «Северные Цветы» с рассказом Сомова.

Я спросил Марианну:

— Вы слышали что-нибудь про Надеждина?

— Надеркин, — поправила Марианна, — как же, в полиции служит, следит за вашими.

— Вам попадалась книжка «Северные Цветы»?

Марианна много читала сказок, но про «светы» не помнит.

— Если бы достать эту книжку, — сказал я, — я бы вам прочитал сказку, как одной девочке явилась кикимора в виде кошки...

— Нет, нет, не читайте, — перебила Марианна, — я вам сказала, я все расскажу, — и подумав: — когда придет весна.

5

Пришла весна — вечером я заглянул в окно — звенят ручьи — и узнал ее.

— Пришла весна!

За мной потянулась к окну Оде и долго, уставясь, смотрела: черное небо низко спускалось над лесом и чернее черного неба лес копошился. И вдруг вздрогнув, Оде обернулась — и это было так, как будто через меня дошел до нее весенний оклик. В ее глазах было столько не по-детски осмысленного: она как будто что-то уже вспомнила, поняла и глядя мне в глаза неотступно, просила — о чем она просила? спасти ее? (я ведь ничего не знал и только смутно бродила мысль о ее обреченности.) Нет, не заплакала, а, как шалая, горя глазами, вышла из комнаты, шатаясь.

С этого дня Оде не узнать было. И с каждым днем она становилась беспокойнее, а за моим вечерним чтением не спала уж, она подсаживалась ко мне и о чем-то своем глубоко думала, едва ли слушая чтение. А днем я видел, как она бегает по двору или станет на кедровый пень и долго стоит, запрокинув голову, глазами в черное небо.

Весна все перевернула — поднялись из спячки и мои товарищи: себе на развлечение, а мне на докуку. Мешки с гвоздя сняты, инструменты вычищены, кожа вымочена, высушена и разглажена.

Лесничиха затеяла к Пасхе сшить себе какие-то невообразимые туфли: чтобы неслышно ходить и каблуком притоптывать: «как у Марии-Антуанетты!» — объяснила она, лисой острый язычок крутя. Тоже и околоточный Павлушкин — откуда такое запало, но чтобы сшить ему к Пасхе сапоги, как у виленского брандмейстера, и со скрипом в такт с корнет-а-пистоном.

Работа закипела. А кто ж молчком работает, да если еще вдвоем, да из подпорченного материала.

У пана Яна обнаружилась непомерная заносчивость, а голос — пила́, а у пана Анжея — с вылетом или га́вком. Если по-польски для русского уха и самое домашнее, при подстукивающем цоканье, кажется всурьёз, но когда дело доходит до ругани, тут только и ждешь: набросятся и — кусать.

Работа, да еще весенний шальной напор: с каждым талым днем оттаивало молодое сердце моих сожителей и как зимой к спанью, пристрастились они, выражаясь модным словом времен Новико́ва (ударение на окончательном «о» в отличие от прочих), «махаться» (ударять) за Аннушкой и, конечно, ссорятся друг с другом до грызни.

И все чаще стал я вспоминать то блаженное время, когда занимал на земле не «поднадзорный» угол, в обойденном людьми мирном доме, а одиночную камеру с привинченной к стене, на дневные часы, кроватью.

Вытолкнутый из строя зимнего затишья, сейчас, в весеннем несмеркающемся свете, в непрерывных спорах и окриках над ухом, задумался я о себе, о своей случайности среди людей и как захотелось мне быть только не самим собой.

Все мне казались людьми, как человеку быть. Все что то делали и рассуждали, а я и гвоздя вбить не сумею без того, чтобы не садануть себя по руке, а моя затея посмотреть лес, наперед скажу, — курам на смех: меня привезут на остров и там с первого шагу я завязну во мху и лишаях, и слесарь Тупальский, ссыльный из Риги, возьмет меня на закорки и с час мы проведем в лесу — и разве я могу взять кого на закорки? а самостоятельно — на что я годен? А мой «марксизм»? Когда Федор Иваныч примется объяснять «производственными отношениями» самое, казалось бы, темное, запутанное в жизни человеческой, выходит все просто, наглядно, стройно и вразумительно и уж никаких вопросов, а я в пустяках путаюсь. Правда, несмотря на мои горячие желания уверовать в какие-то законы человеческих действий, будто бы доступные власти и силе человеческого рассуждения, у меня и тогда закрадывалось сомнение, но это только потом я понял, что все теории, настраивающие беспорядочную жизнь человеческую, изобретены убежденнейшими гениальными дураками (пускай в кавычках) для нетребовательных дураков (без кавычек).

На Пасхальной неделе, по распоряжению из Вологды, у меня, в моем углу сделали обыск. Тут я познакомился с Надеркиным, имя которого прозвучало для Марианны в моем Надеждине: Надеркин предводительствовал «персидскому» шествию полиции, один в штатском, но, как все, в валенках («Слоны — в сапогах»).