— Есть только три вещи, которыми можно как следует прочистить трубку, — обычно говорил он, держа в руке скрученный листок бумаги. — Самое лучшее — это перо, второе — соломинка и третье — шпилька для волос. Никогда не видывал такого корабля. Здесь этого и в помине нет. В прошлый рейс я по крайней мере нашел шпильки и, представьте, нашел в капитанской каюте на полу. Прямо клад. Что?.. Вам лучше?
В ответ я только чертыхался.
— Ничего, скоро пройдет. Я малость подымлю. Не возражаете? Что?
— Сыграем-ка в нап, — без конца приставал он ко мне. — Славная игра. Помогает забыться, а тогда на все наплевать.
Он часами сидел, раскачиваясь в такт движения судна, сосал трубку с белесым табаком и сверхглубокомысленно смотрел на капитана сонными голубыми глазами.
— Капитан — тонкая штучка, — снова и снова изрекал он после долгого размышления, — хочет знать, что мы затеяли. До смерти хочет знать.
Эта мысль, видимо, не давала покоя капитану. Кроме того, он старался произвести на меня впечатление настоящего джентльмена из хорошей семьи и хвастал тем, что ему не по душе англичане, английская литература, английская конституция и тому подобное. Море он изучал в румынском флоте, английский язык по учебнику и иногда все еще неправильно выговаривал слова; он был натурализованным англичанином и своими вечными нападками на все английское пробудил какой-то несвойственный мне патриотизм. А тут еще Поллак принимался подзуживать его. Одному небу известно, как близок я был к убийству.
Пятьдесят три дня я плыл, запертый вместе с этими двумя людьми и робким, поразительно унылым помощником капитана, который по воскресеньям читал библию, а все остальное свободное время словно пребывал в летаргическом сне; пятьдесят три дня я прожил среди вони, вечно голодный — меня мутило при виде еды, — в холоде, сырости и темноте, и наш чересчур легко нагруженный парусник кренился, качался и вздрагивал. А тем временем в песочных часах дядюшкиной фортуны песок все сыпался и сыпался. Ужасно! У меня сохранилось лишь одно светлое воспоминание: пронизанное солнцем утро в Бискайском заливе, пенистые, сапфирово-зеленые волны, летящая за нами следом птица, наши паруса, колыхавшиеся на фоне неба. Потом на нас опять обрушились дождь и ветер.
Не думайте, что это были обычные дни — я хочу сказать, дни нормальной длины, — отнюдь нет; то были гнетущие, невероятно длинные отрезки времени, и особенно томительны были нескончаемые ночи. Бывало, одолжив у кого-нибудь зюйдвестку, час за часом шагаешь по уходящей из-под ног палубе в ветреной, промозглой, брызгающейся и плюющейся темноте или сидишь в каюте, больной и мрачный, и смотришь на лица своих неизменных спутников при лампе, которая больше чадит, чем светит. Потом видишь, как Поллак поднимается вверх, вверх, вверх, после чего падает вниз, вниз, вниз, с потухшей трубкой во рту, в семьдесят седьмой раз приходя к глубокомысленному выводу, что капитан — тонкая штучка, — а тот не умолкает ни на минуту:
— Эта Англия не есть страна аристократическая, нет! Она есть прославившаяся буржуазия! Она плутократичная. В Англии нет аристократии со времен войны Роз. В остальной Европе, на восток от латинян, — да, в Англии — нет… Это все средний класс — ваша Англия. Куда ни посмотри, все средний класс. Пристойно! Все хорошее — это, по-вашему, шокинг. Миссис Гранди! Все ограниченно, взвешено, своекорыстно. Поэтому ваше искусство такое ограниченное, и ваша беллетристика, и ваша философия, поэтому вы такие неартистичные. Вы гонитесь только за прибылью. Подавай вам доход! Чего же от вас ждать!..
Его слова сопровождались теми стремительными жестами, от которых мы, западные европейцы, уже отрешились, — он пожимал плечами, размахивал руками, выпячивал вперед подбородок, гримасничал и так вертел пальцами перед вашим носом, что хотелось ударить его по руке. И так изо дня в день; и я должен был сдерживать гнев, беречь силы до того времени, когда надо будет погрузить на судно куап — к величайшему изумлению этого человека. Я знал, что у него найдется тысяча возражений против всего, что мы собирались сделать. Он говорил словно под действием наркотиков. Слова так и сыпались у него с языка. При этом нельзя было не заметить, как его мучают обязанности капитана, его снедала ответственность, вечно тревожило состояние корабля, ему мерещились всяческие опасности. Стоило «Мод Мери» качнуться посильнее, как он выбегал из каюты, шумно добиваясь объяснений, его преследовал страх — все ли в порядке в трюме, не переместился ли балласт, нет ли незаметной угрожающей течи. А когда мы подошли к африканскому побережью, его ужас перед рифами и мелями стал заразительным.