и того нельзя сказать о «Чиновнике»: он, правда, очень слаб в художественном отношении, но бывают сотни пьес еще гораздо слабее его — й, однако же, о них не говорят, а о нем говорят. Странное счастье, незаслуженное счастье «Сизому голубочку», «Пригожей поварихе» и «Чиновнику»!
Так ли? В самом ли деле незаслуженное? Не на первый ли только взгляд кажется, будто все эти три произведения получили свою известность только благодаря капризу случая? Ведь случайно ничего не бывает на белом свете — ужели только «Сизый голубок» и «Чиновник» составляют исключение из общего правила? Вероятно, известность их основана же на чем-нибудь.
О «Сизом голубке» нам некогда пускаться в изыскания; но что «Чиновник» наделал шума не без причины, знает каждый: благо, дело еще недавнее. В комедии графа Соллогуба есть несколько горячих слов против злоупотребления, которое возбуждает общее негодование. Потому-то и возбудила она к себе общее внимание. Так. Но этим самым объяснением и запутывается дело. Если некоторые прекрасные фразы «Чиновника» вызвали единодушные аплодисменты, то за что же критика напала на эту комедию так безжалостно? Положим, что пьеса слаба, очень слаба; но ведь не говорят же о самых слабых пьесах так строго, как говорит о «Чиновнике» Н. Ф. Павлов. Его разбор написан чрезвычайно едко. Неужели пьеса не заслуживала пощады за свои громкие фразы? Отчего такой гнев?
Оттого гнев, что высокие притязания не могут не возбуждать желчи, когда ими обнаруживается только незнание дела и неуменье взяться за него.
В чем эти высокие притязания, эта неправда, нам не нужно говорить: читатели знают, какой вопрос ставит «Чиновник» и как решает его. В главных мыслях, критика г. Н. Ф. Павлова сходится с тем, что было высказано в нашем журнале по поводу пьесы графа Соллогуба. Надимов, столь самодовольный, с такою гордостью выставляющий себя в пример всем, так презрительно отзывающийся о всех, кроме себя, провозглашающий во всеуслышание, что Россия в нем нуждается и погибнет без него,— этот Надимов не знает ни России, ни людей, ни самого себя; он ни к чему не способен, он поступает хуже всех тех, против которых восстает. Надобно же разоблачить такого человека, надобно же доказать, что он сам не понимает того, о чем твердит. И если он выступает на сцену с намерением сделать других подобными себе, то надобно же сказать, что он жестоко ошибается, считая себя образцовым человеком, и что истина, случайно примешиваемая им к суетным похвалам самому себе, искажаясь в его устах в угоду его самолюбивым мечтаниям, перестает быть истиною.
662
С этой целью написан разбор Н. Ф. Павлова, как и разбор, помещенный в «Современнике». Но г. Павлов идет далее. Обнаруживая, что идея комедии фальшива, он подробною эстетическою критикою доказывает, что фальшивость основной идеи по« губила и художественное достоинство пьесы.
Чрез это его разбор получает новое достоинство: в нем приобретает русская литература прекрасный пример истинной художественной критики, понятия о которой так затемнились после смерти Белинского.
Художественность состоит в соответствии формы с идеею; потому, чтобы рассмотреть, каковы художественные достоинства произведения, мадобно как можно строже исследовать, истинна ли идея, лежащая в основании произведения. Если идея фальшива, о художественности не может быть и речи, потому что форма будет также фальшива и исполнена несообразностей. Только произведение, в котором воплощена истинная идея, бывает художественно, если форма совершенно соответствует идее. Для решения последнего вопроса надобно просмотреть, действительно ли все части и подробности произведения проистекают из основной его идеи. Как бы замысловата или красива ни была сама по себе известная подробность — сцена, характер, эпизод, — но если она не служит к полнейшему выражению основной идеи произведения, она вредит его художественности. Таков метод истинной критики. У нас в последние годы все эти коренные понятия запутались и затемнились. Люди, наиболее толковавшие о художественности, решительно сами не знали, что такое художественность. Они, забыв обо всем, на что должна обращать главное свое внимание критика, вообразили, будто художественность состоит в красивой отделке подробностей, в украшении произведения заботливо сделанными картинками и ловко обточенными фразами. О том, имеют ли смысл эти украшения, нужны ли они для выражения идеи, существует ли, наконец, в произведении какая-нибудь идея, они и не думали спрашивать.
По их понятиям, чем более походит литературное произведение на хорошо обточенную игрушку с приятно звенящими бубенчиками, тем оно художественнее. Они совершенно возвратились к невинной поре триолетов и буриме. Если бы воскресли Буало и Лагарп, они обняли бы этих мастеров разбирать достоинства «красот пиитических»; сам Толмачев и даже сам Бургий не отказали бы в полном своем одобрении их тонкому вкусу.