Выбрать главу

почетное место в общестбе, — Только грациозным пересыпанием из пустого в порожнее, только обтачиванием фраз и нанизыванием жумчуга (по персидскому выражению), — если между самими писателями существуют такие понятия, то как же должны смотреть на литературу читатели, для которых уважение к ней не связано с правами собственной личности на общее уважение?»— (так должен думать каждый из литераторов, понимающих литературу как дело жизни, а не безделье красивого пустословия)— «если сами писатели придают литературе так мало значения, то в глазах публики она должна иметь его еще менее. Потому, не ошибочна ли моя задушевная мысль считать свои литературные стремления чем-то серьезным? Не напрасно ли я стараюсь говорить с публикою о том, что волнует мою душу? Понимает ли меня читатель, как своего друга, как собрата, требующего у него опоры и в свою очередь старающегося дать ему опору на бодрый путь по трудному полю битв жизни?» И, конечно, такие сомнения и опасения относительно здравого смысла и здорового сердца читателей не могут не охлаждать до некоторой степени благородного одушевления, которое одно дает силу достойно исполнять тяжелый долг святого призвания благородным и могучим словом действовать на разум и сердце своих сограждан. Милостивый государь! Я не имею ни права, ни претензии говорить от лица публики, но позвольте мне, одному из русских читателей, подать голос за себя и за многих других читателей, с которыми сближала меня жизнь. Между образованными людьми гг. Чистомазовы встречаются редко, — да и те исправляются, как скоро в них пробуждается душа. Людей, бездушных по природе, очень мало; а всякий, у кого в груди бьется сердце, а не лежит кусок дерева, в жилах течет кровь, а не вода, — всякий живой человек ищет жизни и мысли, а не грациозного пустословия.

И, поверьте, милостивый государь, всякое живое явление в литературе пробуждает в огромном большинстве публики гораздо более сочувствия, нежели...

Впрочем, я останавливаюсь здесь. Боюсь увлечься в пафос, не знаю, как вы его примете, — быть может вы посмеялись бы над одушевлением провинциала, а если не посмеялись бы, не сочтите за оскорбление, что я усуммилея: ведь вы, гг. литераторы

и журналисты, иногда сомневались же в нас, ваших читателях,—

я могу привести на то доказательства из любого журнала. Примите же уверение в искренней преданности, — не моей лично и вам лично: какая вам нужда до моей преданности или непреданности? а в преданности каждого живого человека в русском обществе каждому благородному русскому писателю.

Один из многих Тверь.

20 февраля 1856 года.

779

P. S. Йеречитав письмо перед отправлением на почту, вижу, что кончил его на самом начале, а в сущности дела еще и не коснулся. Сущность же дела состоит в следующем. Повесть г. Тургенева «Рудин» произвела очень сильное впечатление на всех порядочных людей, с которыми случалось мне встречаться в эти дни. Но дело опять-таки не в том. Дело в том, что она оживила и освежила меня. Вы (в февральской книжке «Современника») обещались поговорить о ней в следующем нумере вашего журнала. Признаюсь вам, суждения наших журналов о г. Тургеневе до сих пор ,не удовлетворяли меня. Они как будто не знали, какое огромное значение в русской литературе имеет г. Тургенев, по своему влиянию на публику, да и на развитие самой литературы. Я, признаюсь вам, боялся, что вы не оцените всего достоинства последней его повести. Я хотел сказать вам: «говорите об огромном его значении смелее, решительнее; не бойтесь обвинений в увлечении, не бойтесь преклониться перед благородным писателем, которому так много обязаны мы все. Публика раньше вас оценила г. Тургенева, и стыдно вам будет не сделаться в этом случае ее органом, если опоздали быть ее руководителем».