Она подставила щеку для поцелуя, набросила на плечи махровый халат, и мы направились к дому.
— Как Петер?
— Сегодня намного лучше, — счастливо улыбнулась она. — Сидит в постели и ведет себя, почти как всегда. Он уже спрашивал о тебе. Наверное, хочет поговорить.
— Я рад, — просто ответил я.
Мы вошли в дом через подвал, и поднявшись по лестнице, остановились перед комнатой Петера.
— Иди поговори с ним. Я оденусь и тоже приду.
— О’кей. А где мама?
— Спит, — бросила она через плечо.
Я открыл дверь и вошел в комнату. При виде меня Петер улыбнулся. Вся кровать была завалена газетами, и я сразу понял, что он знает все последние новости. У окна читала медицинская сестра.
— Не утомляйте его сильно, мистер Эдж, — предупредила она и вышла.
Петер опять улыбнулся и протянул руку. Я пожал ее. В его пожатии чувствовалась сила и теплота, которых раньше не было.
— Как дела? — поинтересовался я.
— В порядке, — печально ответил он. — Хочется встать, но мне не разрешают.
Я улыбнулся и сел рядом с кроватью.
— Не будь shtarker. Делай, что тебе говорят, и все будет о’кей.
Он рассмеялся, услышав, как я произнес еврейское слово, означающее «сильный человек».
— Они обращаются со мной, как с ребенком, — запротестовал он.
— Не забывай, что ты очень сильно болен. Так что не торопись.
Петер несколько секунд смотрел на кровать, поднял глаза, и его лицо посерьезнело. Впервые он заговорил о Марке.
— Это расплата за мои ошибки. Я не должен был так поступать с моим мальчиком.
— Не вини себя, — медленно возразил я. — Ошибки здесь ни при чем. Никто тогда не мог тебе сказать, правильно ты поступаешь или нет. Ты сделал то, что должен был сделать.
— Я должен был знать, чем это кончится, — покачал он головой.
— Забудь об этом, — строго произнес я. — Все кончено, и ты не можешь повернуть часы назад.
— Да, — глухо повторил Петер, — я не могу повернуть часы назад. — Несколько секунд его рука, на которой виднелись синие вены, теребила простыню. Он посмотрел на меня блестящими от слез глазами. — Я знаю, что он был эгоистом, но я сам сделал его таким. Я давал ему слишком много, всегда разрешал поступать по-своему, считая его еще маленьким и думая, что он изменится завтра, но завтра так и не наступило. — Петер посмотрел на кулак, сжимающий простыню. По щекам медленно покатились слезы. Я молчал, потому что не знал, что надо говорить. Он вытер щеки и сказал дрожащим голосом: — Я плачу не по Марку, а по себе. Я оказался огромным дураком и так и не дал ему шанса показать себя. Он был моим сыном, моей плотью и кровью, а я выгнал его в гневе. Это я эгоист. Если бы я не был таким дураком, я бы остановился и подумал. — Петер тяжело вздохнул. — Он был моим единственным сыном, и я любил его.
Мы помолчали, затем я положил руку на плечо Петеру.
— Я знаю, Петер. Знаю.
В тишине на ночном столике громко тикали часы. На конец Кесслер пошевелился и повернулся ко мне. Слезы уже исчезли.
— Теперь они накинулись на тебя, — спокойно сказал он, показывая на сегодняшний «Репортер».
Я молча кивнул.
— Как собираешься выкручиваться?
Я равнодушно пожал плечами, не желая выдавать тревогу.
— Не знаю, — признался я, — честно не знаю. Все деньги у них.
— Верно, деньги у них, — медленно кивнул Петер и откровенно посмотрел на меня. — Знаешь, я тогда ошибался. Ты был прав, когда сказал, что это не антисемитизм. То, что сейчас происходит, лишний раз доказывает твою правоту.
— Что ты имеешь в виду? — с любопытством спросил я.
На его лице появилось странное выражение, смесь сочувствия и печали.
— Если бы это был антисемитизм, они бы не старались протащить в правление Рота и Фарбера в обход тебя. Фарбер и Рот евреи, а ты нет.
Я и не думал об этом. Петер был прав. Я молчал, но мне стало радостно, что он наконец понял, в чем дело.
— Что же тебе делать? — после небольшой паузы вновь поинтересовался он.
Я устало потер лоб. Бессонная ночь давала о себе знать.
— Еще не решил. Не знаю, уйти сейчас или подождать, когда они меня вышвырнут.
— Но ты же не хочешь уходить.
Я посмотрел на него и покачал головой.
— Да, не хочешь, — задумчиво повторил он. — Я так и думал. Мы с тобой слишком много времени и сил вложили в «Магнум», чтобы хотеть уйти. «Магнум» стал частью нас, возможно, даже вошел в наши сердца. Сейчас ты в таком положении, в каком оказался я, когда меня заставили продать студию. Все эти годы я чувствую опустошенность.
Мы замолчали, каждый думая о своем. Молчание продолжалось до тех пор, пока в комнату не вошла Дорис. Она улыбалась, и от нее пахло сосновым мылом.