Феодора была родом из Царьграда. Ее мать происходила из греческого рода, насчитывавшего не одно поколение иконописцев. Ее отец Свейнальд был скандинав, предводитель варяжского отряда. Ее муж Ингвар, или Игорь, владел ходившим по Черному морю торговым судном, но сам перебрался из Корсуни в Киев, который находился ближе к северу, и к занимавшим его товарам, а торговал он мехами — соболем, бобром, рысью, куницей и горностаем.
Торвальд часто бывал в доме Феодоры. Хёскульд, или Аскольд, с которым он прибыл в Киев, и Ингвар вместе промышляли мехами. В дом приходили многочисленные гости и о многом рассказывали. Феодора была со всеми вежлива, но скромна, и всегда исчезала, когда наставал вечер и шум в горнице усиливался. Ее муж не скупился на угощения, но те, кто засиживался с ним до ночи, на чем он обычно настаивал, могли ожидать чего угодно. От выпитого Ингвар становился злым и частенько набрасывался на ни в чем не повинного гостя в самый неожиданный миг и задавал ему трепку.
Однажды вечером в доме Ингвара и его супруги странствующий певец для развлечения собравшихся завел песни о Тристраме и Исенд, они же — Тристан и Изольда. Эта история пришла издалека, в ней говорилось о сладостных поцелуях и объятьях, и обо всем другом, что происходит между любовниками, об их утехах и восторгах. Песня рассказывала, как влюбленные друг в друга мужчина и женщина добиваются своего, хотя все запрещают им встречаться, — они любят друг друга с искусством изящным и тайным. Песня лила сладкий яд в уши слушающих: о том, что любовь сама себе полагает законы, которые сильнее и выше дружбы, родства, жалости или святого причастия. Она рассказывала о тяжких муках, ждущих влюбленных, — муках, которых все страшатся, но которых никто не хотел бы лишиться, ибо без них мы не можем сказать, жили ли мы вообще.
Торвальд прежде никогда не слышал песен о любви — разве что стишки с непристойностями и насмешками. Неудивительно, что он был тронут: эта песня сорвала засов с давно запертой двери в его разуме, струны в его душе затрепетали. Его взгляд упал на Феодору: она сидела как зачарованная, со смиренно опущенной головой и, казалось, была целиком захвачена рассказом певца. Он вдруг увидел, что она красавица — краше, чем он думал раньше; слушая горькие жалобы Тристрама, он подумал, что она, наверное, унаследовала от отца светлые волосы, а от матери большие черные глаза. Когда гусляр в своей песне дошел до того места, где Изольда говорит, что и смерти боится меньше, чем разлуки с Тристрамом, Феодора подняла взгляд. Торвальд заглянул ей в глаза и больше не мог отвести взора: в ее взгляде читалась тоска Исенд по Тристраму, который до сих пор не пришел, чтобы пробудить ее к жизни.
Песнь о Тристраме была спета не за один вечер. В другой раз зазвучал рассказ о том, как Тристрам, уже женатый в чужой стране, спасается от тоски тем, что тайком строит себе под горой сводчатый домик. Там он воздвиг статую, красотой и величием настолько похожую на королеву Исенд, словно она сама стояла тут живая. На голове у нее была корона, и одета она была в лучший пурпур с белой опушкой. От нее струился аромат, наполнявший дом, и устроено это было искусным образом: внутри статуи, там, где должно быть сердце, Тристрам поставил сосуд, наполненный растертыми в порошок травами. Из сосуда шли вверх две тростинки, одна выпускала аромат на затылке, там, где волосы встречаются с телом, а другая — изо рта. В этот домик Тристрам приезжал тайной тропой и обнимал статую, будто живую, и говорил ей нежные слова, вспоминая об утраченной радости.
Когда все встали из-за столов, Торвальд подошел к Феодоре и сказал, что поступок Тристрама выглядит странным. Особенно же странным ему показалось то, что Тристрам заставил статую выпускать благовония.
Феодора с ним не согласилась.
«Нос, — сказала она, — помнит больше и лучше, чем глаза и уши. Я запомнила мало из того, что в детстве говорил мне дедушка, но я хорошо помню, как пахли его руки».
«Сделать статую живого человека, — спросил Торвальд, — разве это не поклонение кумирам в чистом виде?»
«Может быть, любовь сама по себе — идолопоклонничество, — ответила Феодора. — Если ты питаешь к кому-то большую любовь, он становится не таким, как другие смертные».
Торвальд вспомнил, что подобное говорил и его друг Фридрик, с той разницей, что Феодоре был неведом страх епископа, боявшегося, что любовь сотворит себе иных богов, кроме Того, Кто создал небо и землю, и тогда Он будет забыт.
«Разве образ заменит то, чего мы не видим и не слышим?» — сказал Торвальд.