Филонову предложили иллюстрировать «Калевалу» — финские и карельские сказания. Как всегда, он выговорил право работать всей студией. Осе досталось несколько заставок, она очень нервничала, думала, что предложили ей не за заслуги, а просто потому, что рабочих рук не хватало. Времени было мало, бросать работу на фарфоровом заводе не хотелось, это был небольшой, скучный и утомительный, но всё же стабильный заработок. Рисовала она по ночам, садилась у окна, за которым сначала сужалась, а потом опять расширялась, так и не исчезнув до конца, розовая полоса на горизонте, и думала, что это, наверное, и есть счастье — сидеть белой ночью у окна, смотреть на чёткий профиль спящего Яника и рисовать.
«Калевала» заняла у филоновцев почти год. Работу сделали быстро, но разрешения сменялись запрещениями, одобрение — недовольством, их упрекали в склонности к архаизму, формализму и десятку прочих «измов», даже Горькому, курировавшему издание, не всегда удавалось отстоять их идеи. Всё-таки книга вышла, десятитысячный тираж разошёлся очень быстро, и, когда Ося впервые взяла в руки увесистый томик, когда увидела своё имя в списке иллюстраторов, ей даже сделалось немного страшно — неужели она и вправду настоящий художник?
Яник пролистал книгу, вздохнул, сказал, что надо отметить, что он сходит в магазин, схватил кепку и вышел, почти выбежал из комнаты. Он продолжал работать в Детгизе, говорил, что это разумный компромисс, единственное место, где можно не кривить душой, но Ося видела, как тяготят его бесконечные пионеры, заводы и аэропланы. Свои работы он забросил, сказал, что нет смысла, он не Ван Гог и на посмертную славу не надеется. Ося пыталась спорить, приводила в пример приятелей-художников, он оборвал её вежливо, но твёрдо:
— В своей профессиональной жизни решения я принимаю сам.
— А если ты ошибаешься?
— Я готов платить за ошибки.
Вернулся он через два часа, поставил на стол бутылку дешёвого вина, положил белую булку, пучок редиски, два свежих огурчика. Ося нарезала хлеб и овощи тонкими ломтиками, сложила на красивую тарелку, разлила по бокалам вино. Выпили молча.
— Почему мы не можем быть как все? — вздохнула Ося. — Живём как все, работаем как все, выглядим как все.
— А думаем? — язвительно поинтересовался Яник. — Думаем мы тоже как все?
— Но почему мы думаем по-другому?
— Каждый думает по-другому. Все думают по-другому. Думать — это личное занятие, нельзя думать коллективно. Или думаешь сам по себе, или не думаешь вовсе.
— Ты хочешь сказать, что они не… — начала Ося и не докончила, испугалась того, что просилось на язык.
Яник усмехнулся невесело, налил себе ещё вина.
— Может быть, нам лучше уехать? — спросила Ося после паузы.
— Как? — отозвался Яник, и по тому, как быстро он её понял, с какой готовностью ответил, Осе стало ясно, что он и сам об этом думает.
— Уезжают же люди. Профессор твой уехал.
— Во-первых, я не профессор. Во-вторых, тогда были совсем другие времена.
— Времена были другие, — печально согласилась Ося.
Ночью Яник долго не мог заснуть, ворочался, вздыхал, то вставал покурить в форточку, то шёл на жилую половину попить воды, ложился и опять вставал.
— Что ты? — сонно спросила Ося, когда он снова, то ли в третий, то ли в пятый раз, улёгся рядом.
— Не спится, — небрежно сказал он. — Бывает. Ты спи, спи.
Утром, когда Ося проснулась, Яника дома не было. Подавляя неприятное сосущее предчувствие грядущих бед, Ося подмела пепел с пола под форточкой, убрала со стола четыре пустых стакана из-под воды и отправилась на работу.
Всю оставшуюся жизнь, все сорок с лишним лет, что предстояло ей прожить на свете без Яника, Ося не могла простить себе этого разговора. Знала, понимала, что не в разговоре дело, что не разговором всё началось, а простить не могла. Только в сорок восьмом, когда рассказали ей, что органы заприметили Яника задолго до разговора, стало немного легче. Ненадолго.
Вторая интерлюдия
Снег пошёл только к обеду, и Корнеев сказал, что скоро стемнеет, всё равно далеко не уйдём. Сам он вышел и вернулся через час, притащил двух зайцев — оказалось, утром он ходил ставить силки — и велел мне их освежевать. Я взял зайца, взял нож и понял, что никакая сила на свете не заставит меня полоснуть ножом по белому, пушистому, неживому уже комку. Корнеев посмотрел презрительно, забрал у меня нож, быстро и ловко разделал тушки, бросил в котелок с кипящей водой.