Выбрать главу

Страх, я вспоминаю, начал спотыкаться еще с того самого момента, как я написал первый портрет Старика. А может быть, даже и раньше — вполне вероятно, что и с того самого мига, как только я прикоснулся кончиком кисти к холсту для того, чтобы написать Старика — я вспоминаю… Второй портрет я сочинял, уже страху не только не подчиняясь, но даже с ним и не споря и тем более уж не борясь. А когда я добрался до третьего портрета, то к тому времени страх уже заделался моим закадычным приятелем, дорогим корешком, основательным и надежным партнером, строго и серьезно говоря.

Я наступил на город, и он съежился подо мной, под подошвой моих ботинок, под рифленой, под резной, под суровой и грузной. Я слышал, как хрустели кости домов и как с шипением, свистом и сдавленным писком выплескивалась из них кровь. Ошметки дерьма и блевотины, теплые, горячие, дымящиеся, опускались мне на глаза, на губы, на вздрагивающие нетерпеливо и возбужденно пальцы рук и на витринно вычищенные мыски тех же самых ботинок.

Не имелось никакого повода вовсе, и я не мог определить никакого достойного и убедительного основания для зарождения процесса исхода из меня страха. Это случилось словно по волшебству. Все происходящее походило больше на чудо. Мне придется теперь долго заниматься собой, я знаю, для того чтобы докарабкаться до истины и принять ее, какой бы фантастической или, наоборот, необычайно простой и реалистической она ни была. Ну а сейчас я был вынужден только лишь прислушиваться к тем изменениям, которые происходили внутри меня, и подчиняться тем приказам, командам и указаниям, которые являлись конечным результатом тех уже объявленных мной — вот только что — изменений…

Я притянул к себе мастурбирующую барышню — она заскользила по мокрой полированной крыше своего нерусского автомобиля — и с жадностью, ощутив вдруг больно терзающую жажду и удушливо изнуряющий голод, облизал истекающие горько-пряным, пьянящим соком нежные, гуттаперчево-пластилиновые, раскрасневшиеся от настойчивой и умелой работы тонких мягких пальчиков губы ее покорного, податливого, всегда открытого неожиданностям и в любое мгновение готового к удовольствию и наслаждению влагалища — ревел, насыщаясь, свирепо и удовлетворенно…

Бедная женщина колотилась затылком о металл своего автомобиля и кричала небу что-то — задыхаясь, восторженно, упоенно, превозмогая истому, благоговейно, одухотворенно — что-то о сотворении Новых Миров, о магии Воображения, о величии и святости души, конечно же, о кровавой и беспощадной драке за свое конкретное, определенное и обязательно безопасное место в этой Вселенной, о невозможности жить просто так, без поклонения и подчинения Единственному на этой Земле Человеку, мужчине, женщине, не имеет значения, о горящей, кипящей сперме, о воинственном и воинствующем, жестоком и ничего никогда не прощающем члене, о грубом, по-настоящему животном, потном, обильно залитом мочой, слюной и слезами совокуплении — О СЧАСТЬЕ!

Я пощипал за щеки дядьку — того самого, который хотел размонтировать меня своей монтировкой. Он валялся по-прежнему у моего автомобиля, мокрый — и от дождя, и оттого еще, как я успел заметить и вполне достоверно определить, что прохудился от страха(!) и потери контроля его мочевой пузырь. Дядька пах. Но мне нравился этот запах. И мне нравился сам дядька. Мужчина, так скажем, прямо скажем. И молодой мужчина. И в необходимой мере привлекательный — в необходимой для того, чтобы его любили женщины и собаки. И кошки, возможно…

Дядька, он же молодой и привлекательный мужчина, увидел сначала свои веки — изнутри, разумеется, — ало-черные, красно-серые, а затем свои тоненькие, трепещущие безвольно и одиноко ресницы — размыто, мутно, неясно, а после уже только увидел меня, мое лицо, мои глаза, мои улыбающиеся губы, мои зубы, не прикрытые улыбающимися губами, и мой кулак, решительный и необычайно крепкий. Я ударил молодого привлекательного мужчину два раза в основание носа — недобро, болезненно. Когда привлекательный мужчина сморщился и снова закрыл глаза, склонился к его уху и сказал обыкновенно: