Выбрать главу

— На прошлом полустанке телеграфист предупредил: арестован весь Иркутский комитет партии, — тихо произнес молчаливый, задумчивый слесарь Бялых, постукивая друг о друга большими, расшлепанными валенками. — Каратели пачками расстреливают людей. Власть в городе перешла к военному губернатору.

— Все равно! Все равно мы должны пробиться к Иркутску, — отодвинувшись от печурки, горячо воскликнул коренастый мужчина в полушубке и папахе. — Сейчас там особенно требуется наше оружие. Не верю, что восставшие разгромлены! Многие рабочие, конечно, укрылись в подполье, прячутся на окраинах города. Мы доставим оружие — и снова вспыхнет восстание!

— Правильно, Иван Васильевич, — воскликнул телеграфист Савин, совсем еще молодой, с возбужденным, открытым лицом и горящим взглядом. — Нам нет пути назад! Эти винтовки, — он ласково, похлопал рукой по длинному деревянному ящику, на котором сидел, — сейчас для иркутских рабочих нужнее, чем воздух и хлеб. Мы пробьемся!

…Маленький состав продолжал упорно двигаться на запад. В полной темноте, ночью, он проскакивал мимо полустанков, не останавливаясь и не давая гудков. И лишь какая-нибудь баба испуганно крестилась, когда мимо безмолвного, занесенного снегом до крыш разъезда вдруг проносился, обдавая избы снопом искр, неведомый состав и тотчас исчезал в кромешной тьме.

В товарном вагоне было тихо. Шестеро людей сидели молча.

Вагонное окошко уже давно так обросло льдом, что даже днем не пропускало света. Сейчас с него стекали струйки воды. Возле железной печки сохли, лежа на поленьях, чьи-то валенки. Тут же на обрывке газеты сушилась рассыпанная тонким слоем, отсыревшая махорка.

«Вот и стукнуло мне тридцать три года, — упершись локтями в колени, положив подбородок на ладони и неотрывно глядя в огонь печурки, как любил он делать в детстве, думал Бабушкин. — Не удалось отпраздновать свой день рождения. Где теперь жена? Помнит ли она этот день? Что делает сейчас?»

Бабушкин опустил веки, чтобы дощатые, отпотевшие стены вагона, железная печурка, ящики, фигуры товарищей не отвлекали его, не мешали ему мысленно представить себе жену. И сейчас же увидел ее большие серые, словно светящиеся изнутри, глаза, худощавое лицо с двумя родинками на щеке, услышал мягкий, певучий, южный говорок.

«Наверно, спит сейчас моя „поднадзорная“ в Полтаве. По привычке губами во сне чмокает, как младенец. Не знает, что на другом конце света поезд мчит ее мужа сквозь метель и мороз, — подумал Бабушкин. — Милая она у меня. И хорошая!»

Он покачал головой, вспомнив последнее письмо от жены, полученное им в ссылке, в Верхоянске, полгода назад. Прасковья Никитична сообщала: она подала прошение директору департамента полиции, чтоб ей разрешили поехать в Сибирь. Ни лютые морозы, ни гнилые болота, ни полугодовая полярная ночь не пугают ее: она хочет делить с мужем все трудности.

Бабушкин сразу написал ей: «Немедленно забери обратно прошение».

Конечно, вдвоем веселее… Но верхоянские погодки не для болезненной, тоненькой, как тростинка, Прасковьи. И бежать одному легче, чем с женой…

Уже больше трех лет Бабушкин не видел Прасковьи Никитичны. Сперва он сидел в петербургской тюрьме, потом был сослан «на край света», в далекий Верхоянск. В дни революции покинул ссылку. И вот сейчас из восставшей Читы везет в Иркутск транспорт оружия.

Поезд мерно грохотал на стыках. В такт тряске звенела задвижка в печи. Савин заснул, сидя на ящике, и тревожно бормотал что-то неразборчивое.

Молчаливый, замкнутый слесарь Бялых с закрытыми глазами полулежал, прислонившись плечом и головой к стене вагона. Казалось, он спит. Но Бялых не спал.

Когда в Чите, в городском комитете партии, его спросили, готов ли он срочно выехать на трудное, рискованное дело, Бялых выбросил горящую самокрутку изо рта, по-солдатски вытянул руки по швам и сказал:

— Конечно!

Он и в самом деле в этот момент чувствовал себя солдатом. Солдатом революции, получающим боевой приказ. Даже не спросил, куда ехать и зачем. Городскому комитету виднее.

И ни слова не сказал Бялых о том, что Володька, его Володька, шестилетний сынишка, тяжко болеет скарлатиной. И сейчас, в вагоне, закрыв глаза, Бялых снова и снова видел перед собой разметавшееся в кровати, пышущее жаром тело сынишки, раскинутые руки, слипшуюся черную прядку на лбу, сухие, запекшиеся губы.

«Эх, Володька, Володька! Как ты там?» — тревожился Бялых.

…Бабушкин думал, что товарищи спят. Он встал, стараясь не шуметь, поворошил угли в печурке огромным, со стертой насечкой, напильником, который заменял кочергу. По старой слесарной привычке оглядел его и подумал:

«Отслужил, брат!»

Хотелось пить. Бабушкин подбросил дров в гудящую печурку, поставил на нее огромный, с помятыми боками, жестяной чайник, всегда стоящий наготове — с уже заваренным чаем — тут же, на полу. Вскоре из его обрубленного, широкого, как пароходная труба, носа ударила струя пара. Иван Васильевич налил чай в большую жестяную кружку, достал кусок сахара.

Медленными глотками отхлебывал он пахнущую жестью и мылом кирпичного цвета жидкость. Долго сидел вот так, пил чай и, глубоко задумавшись, вспоминал старых боевых товарищей. Судьба забросила его далеко на север, но он чувствовал себя рядом с ними.

Вспомнил Грача, всегда веселого, остроумного, жизнерадостного. Вспомнил его любимую поговорку: «Желать — значит сделать!»

Подумать только — убит Грач! Совсем недавно в Москве на улице черносотенец ударил его по голове обрезком металлической трубы. Наповал.

Вспомнил Бабушкин и Шелгунова. Недавно один товарищ получил известие из Питера: там был создан Совет рабочих депутатов, и Шелгунов стал членом его. Совет разгромили, Шелгунова кинули в тюрьму. Там он окончательно ослеп.

«Да, много жертв потребовала борьба, — подумал Иван Васильевич. — И сколько еще потребует?! И все же мы не остановимся! Народ победит, не может не победить!»

Бабушкин встал, сделал несколько шагов по раскачивающемуся вагону. Было темно. Лишь из приоткрытой дверцы печурки струился слабый красноватый свет углей, уже кое-где подернутых пепельным налетом.

Иван Васильевич раскинул руки, потянулся всем занемевшим телом так, что кости хрустнули. Поднялся на цыпочки, присел. Снова поднялся, опять присел. И улыбнулся: эти движения напомнили ему каждодневную утреннюю зарядку в тюрьме.

«И тюрьмы были, и ссылка… И голод, и холод. А все же, всем чертям назло, я крепок и здоров, — радостно подумал Иван Васильевич, с удовольствием ощущая упругую крепость своих мускулов, спокойный и четкий, как метроном, стук сердца. — Да и не стар! Всего тридцать три, а впереди, наверно, еще тридцать три!»

Колеса глухо стучали. Поезд, сбавив ход, взбирался на подъем.

Бабушкин сделал еще несколько упражнений и сел к погасшей, но еще теплой печурке.

Постепенно мысли Ивана Васильевича вернулись к восстанию, к транспорту с оружием.

«Риск, конечно, огромный. Навстречу движется карательный отряд барона Меллера-Закомельского, — тревожно думал Бабушкин. — Наскочим на него — каюк! Но риск необходимый, оправданный! Без нашего оружия восстание в Иркутске задушат».

Железная печурка уже остыла. В вагоне стало холодно.

«Надо скрытно проскочить мимо Меллера-Закомельского. Но как? Как узнать, где сейчас этот палач? — глубже надвигая папаху, постукивая коченеющими ногами, думал Бабушкин. — Одно спасение — ехать по ночам. Этот немецкий „фон-барон“ — трус, как все палачи. А недавно в Омске кто-то стрелял в него. К сожалению, промазал. Но теперь у барона, наверно, совсем зуб на зуб не попадает. Говорят, он движется только днем. Ночью его поезд стоит в тупиках, а сам барон запирается в салон-вагоне и выставляет двойную охрану. Боится ехать: если ночью железнодорожники повредят путь, машинист не заметит, и поезд свалится под откос.

А мы в темноте и проскочим мимо него».

В канун Нового года морозной декабрьской ночью на Курском вокзале в Москве выстроился вооруженный отряд. В шеренгах стояли солдаты из четырех лейб-гвардейских полков (главным образом — «семеновцы») и жандармы — двести специально отобранных, «надежных», отлично вооруженных «защитников отечества».