Выбрать главу

Это не был жуткий блокадный голод вроде ленинградского. Это был обыкновенный голод, унылый голод военной поры.

Но нас измучило это вечное недоедание. Каждую минуту, каждое мгновение мы думали только о еде. О чем бы мы ни думали, мы в то же время думали о еде. Мы сидели на уроках, читали книги, кололи дрова, стояли в очередях, а перед глазами маячило одно и то же — кусок хлеба. И, съев этот заветный кусок, мы продолжали мечтать о куске. Даже во сне.

Из-за этого, должно быть, мы никак не могли ни на чем сосредоточиться, в ушах непрерывно стоял тихий и легкий звон, а в голову приходили какие-то нелепые и странные мысли.

Вот и на этот раз, когда мы вернулись домой, растопили печку и сели за уроки (мы сели решать задачи по алгебре, а решали мы их в самодельных тетрадях, сшитых из старых газет, писали чернилами прямо по напечатанному, а напечатанное лезло в глаза и отвлекало, не давало сосредоточиться, как и голодные думы), именно в это время Танька отложила ручку, подперла кулаком подбородок, задумалась, а потом сказала:

— Санька… Я давно хотела тебя спросить: что там, дальше неба?

— Как что? — удивился я. — Дальше тоже небо.

— А еще дальше? Ну, понимаешь, в самом конце…

— Там нет никакого конца, — решительно заявил я. Вот ведь интересный разговорчик, а у меня тут, как назло, не решается задача, не сходится с ответом. — Никакого конца нет.

Посредине стола, рядом с чернильницей, лежали две жалкие горбушки, изгрызенные со всех сторон.

Татьяна вздохнула и отломила корочку хлеба.

Она принялась жевать эту корочку. Щеки ее настолько исхудали, истончились, что сквозь них выпирала вся эта корочка.

Я тоже вздохнул и тоже отщипнул кусочек хлеба. Сердце мое при этом заныло от тоски, потому что я уже видел, сознавал, что отщипываю не от своей, а от чужой доли, что моей доли уже нету и в помине, а эта доля чужая.

— Я знаю, я все это знаю… — продолжала между тем Татьяна. — Но ты представь себе: дальше Солнца, дальше звезд, дальше самой последней звезды — там что?..

— Ну… пустота, — пожав плечами, ответил я.

И снова склонился над задачей. Значит, так: корень квадратный из икс минус игрек в квадрате… Нет, я ни в коем случае не прикоснусь больше к этому хлебу. Может, и не заметят, что я уже съел лишку… Корень квадратный…

— А дальше? — донесся голос Татьяны.

— Что дальше? — Тут уж я изрядно рассердился. — Что дальше?

— Ну вот, ты пойми… Я знаю, что конца нет. Что это совсем, совсем бесконечно. Так?

— Так, — кивнул я.

Танька замолкает на мгновение. Морщит лоб, что-то соображая. Сообразила:

— А что после?.. Понимаешь, после этой бесконечности?

— Просто ты дура, — ругаюсь я. — Невозможная дура. Отстань.

Корень квадратный из икс минус игрек в квадрате… «…путем всевозможных проволочек затягивают открытие второго фронта в Европе. Операции в Северной Африке, как бы они…» Это печатные буквы, газетные строки назойливо проступают сквозь чернильное кружево алгебраических знаков… А и в самом деле: что же после? Что же там, после самой бесконечной бесконечности?..

— Санька… — Голос Татьяны уже совсем далек, он оттуда — из бесконечных пространств.

Нет, просто она зовет меня шепотом. Почему шепотом?

Я поднимаю взгляд.

И вижу бледное как полотно лицо. Огромные, неправдоподобно огромные на таком маленьком лице глаза. Из этих глаз текут, сползают по щекам слезы — тяжелые и редкие.

А бескровные губы шепчут:

— Санька, давай доедим этот хлеб…

Я сбежал из дома. Недалеко, правда. Туда, на край заводского поселка, где кончались жилые дома и начинался завод. Дальше-то мне сбегать было некуда. Куда же мне было податься?

Просто я не мог оставаться дома после того, что произошло.

Я представил себе, как они вернутся с завода. Очень поздно, после двух рабочих смен. Измученные и голодные. Ганс понуро сядет за стол. Ма придвинет ему кружку кипятку, сядет рядом. Все их движения странно замедленны, невесомы… Она откинет салфетку с тарелки, которая стоит посредине стола, — с той тарелки, где обычно лежит хлеб. Тарелка пуста…

Они посмотрят друг на друга. Что в этом взгляде? Ничего особенного. Только разочарование. Разочарование людей, которые ждали чего-то, ждали целый день, ждали, зная, что будет, а этого и нет…

Только разочарование. На иные чувства эти двое голодных людей уже не способны.

Я заскрипел зубами от стыда и отчаяния.

Однажды, когда мне довелось побывать на заводе, где работали Ма и Ганс, я увидел там ненароком, случайно такую картину. На заводе была столовая, там кормили тоже по карточкам — отрывали крупу и жиры. И вот на задворках этой столовой люди подбирали обрывки капустных листьев, мороженых, прозрачных, и жевали их жадно, молча, не глядя друг на друга…

А потом они опять шли работать.

Я стоял у изгороди, очертившей границу заводского поселка, опершись локтями о жердь.

Перед мной был завод. Море огней. Озаренные светом, поднимались над цехами, над трубами клубы густого дыма и, уйдя от света, примыкали к облакам, сливались с ними. Завод дышал — надсадно и мощно.

Позади меня заскрипел снег. Шаги. Они приближались.

Большая тяжелая рука легла на мое плечо. Я ссутулился, сжался.

— Ничего, Санька… — Голос Ганса был негромким и усталым. — Это ничего… Ты сейчас растешь. Очень сильно растешь… Что поделаешь, если вам приходится расти в такое время, когда мы не можем вам дать столько хлеба, сколько вам нужно. Чтобы вы могли расти как следует… Такое время, Санька. Война… А вы растете. Голодные…

Я стоял, не смея повернуть головы, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.

В темноте чиркнуло кресало. Затрещала, будто хворост, крупно рубленная махра.

— Я только одного хочу, Санька… — продолжал Ганс за моей спиной. — Чтобы вы все это вынесли. Чтобы вы не сломались. Чтобы вы не выросли худосочными и слабыми. Чтобы у вас были крепкие руки и чтобы у вас были крепкие души, когда вы будете такими, как мы… Когда вы будете хозяева…

Безбрежное море огней расплескалось по голой заметанной степи перед нами. Клубы дыма уходили к облакам. Дышал завод.

— Пойдем, — сказал Ганс. Его рука по-прежнему лежала на моем плече.

— Знаешь… — По дороге у него вдруг возникла идея. — Завтра у меня отгул. Мы поедем с тобой куда-нибудь в деревню и сменяем на картошку мой костюм. Будет целый мешок картошки.

Эта блестящая идея настолько захватила его, что, едва переступив порог, он тотчас же с воодушевлением стал излагать ее маме Гале.

— Да-да! Это будет целый мешок картошки… Галечка, достань, пожалуйста, мой парижский костюм.

— Какой? — переспросила Ма, внимательно глядя на мужа.

— Парижский. Тот, который я привез из Парижа, когда возвращался из Испании.

— Парижский?

— Ну да…

— А разве у тебя есть еще и другой костюм? — поинтересовалась Ма.

— А…

И тут вдруг Ганс грохнулся на стул и начал хохотать — весело, взахлеб…

Он так весело хохотал, что мама Галя, не выдержав, тоже начала смеяться.

И я тоже не выдержал, рассмеялся.

И мы все трое смеялись. Так хорошо смеялись. До обалдения, до слез.

Нам здорово повезло. В деревне Топчихе, куда мы отправились с Гансом, за этот его много раз надеванный костюм нам дали полный мешок отборной картошки да еще в придачу два круга замороженного молока: его там выставляют во двор, на мороз, в железных мисках, потом стук по донышку — и выскакивает белая кругляшка.

Уже под вечер мы возвращались домой. Ганс волочил санки, на которых лежал мешок, а я нес замотанные в тряпицу кругляшки.

По дороге к заводскому поселку нам предстояло пересечь станционные пути. На путях стояли составы.

Согнувшись в три погибели, мы нырнули меж колесами вагона, потянули за собой санки. Потом перелезли через тормозную площадку другого вагона, пульмановского, перенесли мешок и санки.