— А эти? — Павел показал на более крупные и рваные рубцы.
— Это травили собаками. — Тут же он добавил: — Но уже совсем давно. Теперь они устали меня бить.
— Устали? — переспросил Павел.
Никулин откусил нитку двумя боковыми, только и уцелевшими в его деснах, зубами.
— Да, — подтвердил он, заметив недоумение в глазах у Павла. И, надевая рубаху с нашитыми на нее новыми латками, пошевелил плечами. Темный холодный блеск вдруг вспыхнул в его серо-голубых глазах. — Они всегда храбрые до слабаков. Когда же не могут добиться своего, устают… А ведь и в самом деле, ремонт ничего, — вдруг неожиданно оборвал он, похлопывая себя ладонями по рукавам, по плечу и красуясь перед Павлом в только что заплатанной гимнастерке. — Главное, на каждую латку не больше пяти минут, — поворачиваясь перед Павлом, нахваливал он свою работу.
Против обыкновения, он на этот раз оказался словоохотливым. Павел сделал вид, что не заметил его маневра. Тем более что рубашка действительно получилась у Никулина хоть куда. Правда, пришитые им к старой, изношенной гимнастерке заплаты были из грубой мешковины, но вырезаны они были аккуратно и подогнаны накрепко.
И больше к этому разговору Павел предпочел не возвращаться. К его удивлению, Никулин вскоре сам к нему вернулся.
— Не эти увечья страшны, — после нескольких дней молчания вдруг заговорил он, когда они сидели на кожухе выступавшей из воды станины быка, на которую должно было лечь основание моста. Конвоиры привезли их сюда на большой лодке и уехали. Никулин с Павлом заливали в опалубку станины бетон. Палило солнце, но снизу, от воды, веяло прохладой. — И не голод, — продолжал Никулин.
Станина поднималась из воды на самой середине Дона. Справа и слева на лесах других бетонных быков, шагавших по реке от берега к берегу, сидели другие пленные.
Зеленый простор открывался их взорам и на восток, откуда выворачивался из-за горы Дон, и на запад, куда, раздаваясь в берегах, уходил он к Азовскому морю. Взяв лопатку, Никулин стал зачищать ею ноздреватую поверхность свежего бетона.
— Страшно не уцелеть до срока.
— Уцелеть? — переспросил его Павел.
Лопатка вильнула в руке у Никулина, оставив на сером тесте бетона зигзаг.
— Ты о чем? — поднимая голову, настороженно посмотрел он на Павла.
— Не слишком мало иго для человека? — встречаясь с его взглядом, спросил Напел.
Несколько секунд они смотрели друг на друга. Никулин медлил с ответом. Светло-голубые глаза его вдруг сузились, устремляясь к берегу. От берега отъезжала моторная лодка с помощником коменданта лагеря Корфом. Его длинная прямая фигура во весь рост стояла в лодке. Лодка сновала среди бетонных быков. Корф каждый день лично объезжал возводимый руками военнопленных мост через Дон.
— Хотят управиться к проезду фюрера в Баку, — сказал Никулин, и уже знакомый Павлу темный огонь вспыхнул в его глазах. — Но это еще бабушка надвое сказала.
— А если управятся?
Никулин усмехнулся.
— Вряд ли.
— Кто им может помешать?
Никулин открыл в усмешке все свои беззубые десны.
— Погода.
— На нее надежда плохая.
Никулин серьезно покачал головой.
— Скоро уже второй месяц пойдет, как на этих быках сидим.
И он опять стал водить железной лопаткой по серому тесту бетона, разглаживая и выравнивая его ноздреватую поверхность.
С возводимым пленными мостом через Дон новый комендант лагеря Ланге связывал свои надежды на дальнейшее продвижение по лестнице служебной карьеры.
Хмель успеха еще кружил ему голову. Продвижение из помощников начальника в начальники вообще-то считалось обычным явлением. Но для Ланге, который до этого стоял на самой низшей ступени в чине младшего вождя отделения, это было явление, означавшее поворот во всей его жизни, — выход в офицерство. Прелесть новизны заключалась для него и в том, что теперь не он, Ланге, должен был докладывать коменданту лагеря как помощник, а ему, коменданту лагеря, докладывал его помощник Корф, и в том, что, отдавая приказание, Ланге мог позволить себе тут же отменить его. И ни в ком из подчиненных это не должно было вызвать сомнений.
Вначале Ланге на посту коменданта только тем и занимался, что испытывал на них действие своих приказаний. Всякая новая метла спешит проявить власть не столько ради пользы дела, сколько ради впечатления, которое она производит на окружающих. Но и любая власть должна иметь предел, если не желает впасть в крайность, чреватую опасностями как для подчиненных, так и для начальства. Ланге это почувствовал тем скорее, чем чаще стал замечать оттенок холодного недоумения на продолговатом лице помощника Корфа. Как до этого прежний комендант Видеман, видя в Ланге соперника, всегда стремился жить с ним в мире, так теперь и Ланге не желал обострения отношений с Корфом. И поэтому весь пыл нового коменданта лагеря обратился на тех, на кого его власть могла распространяться без ограничений, — на пленных.
Теперь они должны были подниматься со своих соломенных подстилок не в четыре часа утра, а в три. Дневную норму по выемке земли на строительстве насыпи им увеличили вдвое. К тем же из них, кто не выполнял новой нормы, применялась и новая мера воздействия. На заднем дворе, за бараками, его всего на час оставляли с собаками. Часа, по мнению Ланге, было совершенно достаточно, чтобы внушить любовь к труду если не самому виновнику — чаще всего он не возвращался из загона, — то его товарищам, которых в это время сгоняли к загону.
Но вскоре после этого новая метла завяла, и все управление лагерем окончательно перешло в руки Корфа. Служебные взаимоотношения Ланге и Корфа складывались так, как они обычно складываются у честолюбивых начальников с помощниками. Ланге наслаждался властью, а ключи от подлинной власти находились у Корфа. Во всем остальном Корф предоставлял своему начальнику полную свободу действий. В том числе и свободу ухаживать сколько ему угодно за новой переводчицей, взятой только что в лагерь.
Прежнего переводчика Курта бывший комендант Видеман, получив новое назначение, увез с собой. Ни для кого не было секретом, что их связывали отношения более тесные, чем те, которые могут существовать между мужчинами. Теперь переводчиком взяли в лагерь молодую русскую женщину.
Когда колонну пленных прогоняли по утрам через лагерные ворота, в небе еще стояли звезды. Серые ряды сонных, вздрагивающих от холода людей заливались светом прожектора, ехавшего за колонной на машине. В потоке света они, колыхаясь, выходили на мощеную дорогу, ведущую к Дону.
В воротах лагеря старшие десятков из пленных получали наряды на работу. С того дня, как Шпуле вдруг захотелось сделать Павла десятником, он тоже должен был каждое утро, отделяясь от колонны, подходить к барьеру за нарядом.
На этот раз за барьером сам Ланге стоял рядом с новой переводчицей. Отрывая от маленькой белой книжечки листки, она вкладывала их в протягивавшиеся через барьер руки. Свет прожектора слепил ее, и она защищалась ладонью, вглядываясь в лица пленных.
— Что с тобой? — Никулин вдруг подхватил Павла под локоть.
В своем клетчатом, сером, так хорошо знакомом Павлу жакете и в кофейного цвета, с загнутыми вверх полями, шляпке рядом с комендантом лагеря Ланге стояла Анна. Щурясь, она пробегала глазами по рядам пленных, рассеянно отвечая что-то Ланге.
— Твой черед, — подталкивая Павла, сказал Никулин.
Всего несколько шагов нужно было пройти Павлу до барьера для того, чтобы взять наряд и вернуться в колонну. Волоча ноги, он остановился перед Анной. Свет прожектора падал ему в спину. Лицо оставалось в тени.
Теперь он мог разглядеть ее лучше. Она похудела со времени их последней встречи, короче подстригла волосы.