— Тащись! Ну! — рявкнул он и хлестнул лошаденку вожжами.
Та вздрогнула, дернулась, дернулась снова…
— Тащись! Тащись, пошла, падаль дохлая! Пошла! — мужик бросил вожжи и схватил с воза тонкое полено. — Пошла, гадюка!
Ударить лошадь поленом он не успел. Егор оставил футляр со скрипкой на чурбаке у забора, в пять стремительных шагов оказался рядом и схватил мужика за руки.
Прохожая баба взвизгнула и уронила с коромысла ведро с водой, окатив подол.
— Пусти! — зарычал мужик, как рычит, нападая, медведь, и бешено рванулся.
Он был выше Егорки на голову и вдвое шире в плечах; рядом с ним Егорка казался бледненьким барчонком — и поэтому покрасневшее лицо мужика и его вздувшиеся жилы выглядели удивительно, совсем неестественно. Тем более, что сторонний наблюдатель сказал бы, что Егорка не прикладывает вовсе никаких особых усилий — вид у рыжего цыгана был совершенно потерянный.
— Пусти, пес! Убью! — протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.
Егорка не шевельнулся, только улыбнулся по-прежнему потеряно и грустно.
— Ты не злись так, — сказал тихо. — Это же твоя лошадь, ты же сам, чай, потом жалеть будешь…
— Да пусти ты…
— Я-то пущу, не буду с тобой тут век стоять-то, да только ты охолони сперва…
Мужик взглянул на Егорку так, будто видел его впервые — и вдруг расхохотался, совершенно искренне, весело и непосредственно, совершенно неожиданно. Егор разжал пальцы.
— Ничего себе! — еле выговорил мужик, смеясь. — А я-то думал, что тебя, как вошку, одним пальцем раздавить можно! Оконфузил ты меня.
— Не хотел я, — Егорка поднял скрипку. — Напугал ты меня. Чай, забил бы лошадь-то…
— Чего это напугал? — мужик подтолкнул воз, Егорка подсобил ему, лошаденка пошла вперед. — Тебе-то что?
— Да страшно мне видеть, как человек-то звереет…
Мужик смущенно ухмыльнулся. Его жесткое лицо с живыми темными глазами и русой бородкой казалось сейчас неглупым и своеобразно красивым.
— Обидно стало мне, — сказал он, пытаясь скрыть смущение нервным смешком. — Маешься-бьешься, как проклятый, а скотина — полтора одра… ишь, рысак, трех поленьев свести не может… Обидно, вот и вся недолга…
— Так ведь не лошадь же обидела-то тебя…
— И то… так с жизнью-то на кулачки, чай, драться не станешь!
— Все дерутся…
Мужик взглянул с насмешливым любопытством.
— Это ты, значит… на скрипочке по трактирам играешь?
— Случается.
— Лучше б на кулачках дрался. Руки-то — что железо… Никто этак вот не держал меня.
Егорка устало улыбнулся.
— Неохота мне… не умею я драться-то… Вот тебе не помешало бы… тех бить, кто тебе ответить может…
Мужик коротко рассмеялся.
— Да уж! Могут они! Нет у меня тут супротивников. Только один раз, в молодцах, избили меня, да и то — пьяного и не помню кто. А более… Слышь, рыжий… ты в воскресенье к трактиру приходи. Погреемся. Любопытно мне. Эк, руки-то у тебя, — и потер синяки на запястьях.
Егорка взглянул виновато.
— Не хотел я. Само вышло. К трактиру, верно, приду, а драться с тобой… Звать-то как тебя?
— Лаврентием.
— Ну так, я драться с тобой не стану, Лаврентий. Уж не держи обиды на меня. Какой из меня боец?
Лаврентий недоверчиво усмехнулся. Лошадь остановилась у избы, крытой свежим тесом.
— Пойду я, — Егорка поднял глаза, и Лаврентий хмыкнул, взглянув в его лицо, показавшееся хрупким, усталым и больным. — Ты не держи обиды, вышло так.
— Поди водки выпей, — сорвалось у Лаврентия с языка само собой. — Согреешься, чай…
— У печки согреюсь, — усмехнулся Егорка и пошел прочь.
Лаврентий проводил его взглядом — и вдруг почувствовал укол странной боли в сердце, дурного страха непонятно перед чем. Перед глазами вдруг заплясали языки пламени — и он подумал, что это Егорка горит… или кто-то такой же… блаженный…
Лаврентий тряхнул головой и завел лошадь в ворота.
Егорка сидел в трактире у окна и смотрел, как на дворе идет дождь.
Осенний пасмурный вечер уже наползал из леса на деревню; мелкие слезы ползли по мутному стеклу, по вечернему сумраку, скатывались вниз, снова набегали… Егоркин чай остыл. Скрипка в футляре лежала на столе, и не было сил вынуть ее — музыка б пошла совсем невеселая. День задался не слишком удачный; еще печальнее обещала быть ночь — пожелтевшая подушка на скрипучей кровати, мрачный образ в углу, едва освещенный крошечной лампадкой зеленого стекла, пьяный гомон внизу… недоступный, любимый, желанный лес за бревенчатыми стенами.