Выбрать главу

Тело налилось пьяным ощущением радостной свободы. Лес исполнился звуками — тайной, почти неслышной ночной музыкой, которая развернула и насторожила уши. Волна запахов обрушилась на ноздри — Лаврентий только диву дался, но волк не удивился, волку было понятно, волк, наконец, был здоров и на воле, волк чуял и осознавал. Он чуял терпкий запах хвои, острую струю муравейника под холодным ванильным духом снега, свежий заячий след, карамель льда, прелый мох, промерзшую клюкву, старое соечье гнездо — и призывные запахи стаи, веселые запахи каждого волка стаи — запахи друзей и братьев, бойцов, готовых умереть за него, новую семью, не менее родную, чем прежняя, человечья.

Волк обернулся. Они стояли на снегу, голубом от луны, и улыбались ему. Лаврентий вдохнул чудесный ночной воздух, смешенный с запахами стаи — и отпустил волка совсем. И новой шкурой почувствовал, как волк припал на передние лапы, улыбаясь во всю пасть, и прянул боком, играя и приглашая к игре друзей.

Лес взял Лаврентия так, будто тоже был частью его души. Волк валялся в снегу, наслаждаясь свободой и простором. Волк махнул через бурелом, и его стая ринулась за ним. Волк грызся с тем, другим, который в свое время вышел на тропу Лаврентия из кустов — так, как люди бьются на кулачки — меряясь силой, полушутя, но всерьез ощущая живое железо его мускулов и его горячую братскую преданность. Волк, шаля, ткнулся носом под снег, где прятался оцепенелый еж — и, чихнув, хлопнул по ежу лапой, бросив эту ребяческую затею. И замер, учуяв мускусный запах оленя.

Потом стая неслась по лунному снегу, а олень летел, как бесплотная тень, едва касаясь копытами земли. Волк чувствовал себя пулей, выпущенной из ружья; запах оленьего ужаса и усталости, запахи радости, азарта и предвкушения, издаваемые стаей, ласкали ему раздувающиеся ноздри…

Потом волк стоял и смотрел, как стая терзает оленью тушу. Он слизывал с губ уже прихваченную морозом затверделую оленью кровь, его лапы сладко ныли от долгого бега, а сердце билось горячо и часто. Он был счастлив…

Лаврентий вернулся в деревню, когда небо едва начало светлеть.

Он прокрался по двору, как вор. Собака нервно брехнула и, поджав хвост, забилась в конуру. В избе стоял утренний серенький полумрак и теплая сонная тишина. После леса обостренное чутье волка внутри Лаврентия чуяло не только обычные запахи овчин, квашни и керосина, но и тонкий молочный запах двойняшек, и медовый дух Татьяниных волос. Живое тепло перелилось из волчьей сути в человечью.

Лаврентий разбудил Татьяну поцелуем.

Она открыла глаза и хотела что-то сказать, то ли поразившись, то ли обрадовавшись, но он снова ее поцеловал — и слова не получились. Его руки были горячи, а глаза светились в темноте. От него пахло лесом и зверем — но Татьяне не показалось, что это плохо. И случилось между ними такое, что Татьяна не посмела бы рассказать и попу на исповеди — потому что и телом, и душой чуяла, что это грех, дикий, лесной грех… но совершенная чистая истина.

А Лаврентий только потер руку, которую Татьяна укусила, и усмехнулся. Сначала она прятала в подушке горящее лицо и делала вид, что снова заснула, но потом тихонько встала и завозилась с печкой, а Лаврентий еще некоторое время лежал и думал.

Это не собиралось в слова, но ощущалось телом. Его волчья суть отозвалась в Татьяне, и было это так правильно, что ему стало, наконец, спокойно впервые за многие-многие годы…

Глава 10

Холод последних дней сковал землю, и она гулко звенела, когда ее били заступами.

От разрытой земли пахло морозом и острым терпким душком перегноя; сладкая тонкая струя ладана еле пробивалась сквозь этот тревожный запах. На обнаженную красную глину ложился мелкий колючий снег.

Федор в окружении верной свиты стоял чуть поодаль от раскрытой могилы. Он смотрел на гроб, уже припорошенный снегом, на струйку синеватого ладанного дыма, на огонек своей поминальной свечи — и думал.

«Сам един еси бессмертный, сотворивый и создавый человека, земнии убо от земли создахомся и в землю тую же пойдем, яко же повелел еси создавый ми, яко земля еси, и в землю отыдеши…» Очень утешительно звучит, думал Федор с незваной злой иронией. Мало мне было смотреть, когда его кромсали, как говядину — угораздило ж умереть так по-дурацки — так еще изволь слушать эти милые слова! Тоже мне — охотник на леших… Перепугал сам себя до смерти, старый дурень… вот теперь и отойди в землю, получи! Только если ты виноват, за что я-то страдаю?!