Выбрать главу

Как будто имена в самом деле что-то значат.

Так, по моим догадкам, начался в нём процесс подавления себя, восхождения, богоугодничества. Богоугодничества не в смысле сделки или расчёта, или корысти, а в смысле воплощения любви и прихоти, воплощения стихии души, неутолимого голода на высокое служение.

Надо ли в этой связи объяснять ещё, что заставило его жениться на моей матери. Надо ли объяснять, почему он остался верен ей до конца дней своих? Верен с совершенной неизменностью и трепетом, с одной стороны, а с другой — с совершенно невыносимыми вспышками гнева и раздражения?

Можешь ли ты понять, что означало для него чувствовать себя взаперти, в клетке, причём не день, не два, а всю жизнь — всю жизнь! — чувствовать, что он сам себя в неё загнал, сам себе её сотворил — из самых святых побуждений?

Я думаю, что даже его выходы в антисемитизм, под конец, правда, изрядно участившиеся, не имели под собой никакой иной почвы, кроме приходящего чувства всё той же досады и обречённости. И уж, во всяком случае, никак не были связаны с его мироощущением в целом. Так я думаю теперь… Так я думаю… Так я думаю…

Мы страшная нация, Павел Никанорович. Мы страшны! Я не знаю никого другого, кто бы мог с такой же силой, с такой же страстью мучить себе подобных во имя любви, сострадания и справедливости. Во имя добра!

Мы лицемерны. Мы на всех углах кричим о своей бескорыстности и не замечаем или делаем вид, что не замечаем, как любуемся ею, собой в ней. И не дай бог, нам кто-то на это укажет. Враг номер один. Потому что нам тепло в ней, нам выгодно. Она оправдывает нашу лень, нашу никчёмность и беспомощность, она даёт нам возможность лелеять свою исключительность, носиться с нею, тыкать ею всем в глаза, скрывая под высокомерной ко всем жалостью раздражение и зависть.

Мы ханжи. Примат духа над плотью мы возвели в степень крайней бессмысленности, мы подняли дух на ту головокружительную высоту, когда заложенное в нём жизнетворящее начало превратилось в свою противоположность — стало началом разрушительным.

Нам кажется, что мы строим себя — на самом деле, мы себя разрушаем.

Мы терзаем свою плоть запретами.

Мы боимся себя. Мы врём себе.

Мы терзаем жизнь. Мы навязываем ей какие-то идеальные черты, какое-то четвёртое измерение — и злимся на неё, когда обнаруживаем вдруг, что она совсем другая, что ей дела нет до наших выдумок и фантазий.

Ах, как было бы славно и чисто, и идеально, если бы, вместо мочи, простите, вонючей, из нас проливался бы, ну скажем, одеколон! Да твари живые выползали бы на свет Божий из какого-нибудь более пристойного места!

Страшные мы люди, Павел Никанорович. И отец мой был страшнее всех. И я страшнее всех. И вы тоже.

Достопочтенный сэр, господин Маккомб! Вы Россию не любите и не понимаете, так что говорить нам абсолютно не о чём.

Отца твоего, Розалия, все, включая нас, пацанов, звали Натаном. Просто Натаном. Дядю Митю дядей, а его нет. Ты говоришь, что не помнишь его, но фотографии у тебя, видимо, сохранились.

Чёрное, выгоревшее на солнце, грязное от угля лицо, огромный, картошкой, нос, с непроходящим, как у пьяницы, сиреневато-красным отливом, две кнопки маленьких бесцветных глаз. Сухие, тоже чёрные от солнца и угля руки, с крупными, налитыми прожилками. Он работал на топливной базе и был, кажется, последним в городе извозчиком. Он всегда приезжал на большой, в виде плоской платформы, телеге на резиновых колёсах-скатах от грузовика.

По-моему, он никогда не пил, никогда никого не обижал и был так же тих, беззащитен и работящ, как две запряжённые в его телегу клячи. Однако во дворе его никто не любил. Мать твоя стеснялась его, а пацаны, как могли, старались нашкодить. То лошадей выпрягут, то скат проколют, то кнут уведут, то постромки порежут. Он гонялся за ними по двору, размахивал кулаками, кричал, но ничего серьёзного против обидчиков не предпринимал. Только против себя возбуждал ещё больше насмешек и улюлюканий.

Один дядя Митя вставал на его защиту, грозя всем, кто тронет его, не пускать к себе на порог. Он же был единственным, кто не поверил в разнёсшуюся по двору бульбу о моём убийстве, о том, что будто Натан вывез в одном из своих мешков изрубленный в куски трупик Костика.

Неизвестно, с чьих уст эта злобная шутка сорвалась впервые и как вообще можно было в неё поверить. Но поверили, разнесли, донесли до ушей отца. Многие впоследствии обвиняли Малого и его мать Клавку. Оба были злы от природы, а мать, так та и вовсе вполне открыто заявляла, что евреи клюют русское тело, как стервятники. Так что не исключено, что они.