Выбрать главу

«Что же ты хотел, ядрёна вошь? Быть лучше меня? Честнее меня? Чище меня?..»

Возможно, не так грубо, не так откровенно, но всё это, так или иначе, с нами, всё это в нас. Всё это мы, человеки. И ох как не просто, господа, шагать с народом нашим не в ногу.

Креститься, когда он не крестится. Чихать, когда он не чихает. Тень на плетень наводить, когда он и солнышка-то как следует вдоволь ещё не отведал.

Я не понял тогда, откуда взялось в отце столько силы, столько железа, столько безоглядного гибельного гнева.

Уже потом, много времени спустя, когда с матерю всё обошлось и она была уже давно дома, и о её смертельной болезни, казалось, уже никто из нас не вспоминал, он вспомнил. И, судя по всему, помнил об этом всегда, ни на минуту с этим не расставался, жил им, нёс в себе, как свою собственную душу.

Он говорил матери:

— Наша жизнь состоит из непрерывной цепи подстрекательств к ругани и бунту. Они испытывают нас на способность к двоедушию. Мы легко идём на ругань и бежим бунта. При этом мы не врём, не творим никакой сделки с совестью, не занимаемся сознательной подменой. Наш выбор продиктован инстинктом к жизни. Он органичен и прост, и даже, если хочешь, — свободен. По существу-то, его и выбором не назовёшь, ибо альтернативы ругани — бунта — мы, попросту говоря, не сознаём. Мы не рабы, мы хуже — мы скоты. Раб осознаёт себя таковым. Скотина — никогда. У одного — надежда, у другого — жвачка…

Было яркое, солнечное, воскресное утро. Я только что продрал глаза и молча лежал у себя в закутке, за занавеской, вслушиваясь в приглушённую речь отца, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить их интима, не подать знак о себе. Они тоже лежали ещё в постели, и моё замирающее любопытство было сосредоточено не на рассуждениях отца, всегда, в общем-то, претивших мне каким-то сладковатым привкусом патетики и бахвальства, а на самом факте их лежания, на предвкушении, ожидании чего-то такого, в чём даже самому себе было стыдно и гадко признаться.

О Боже, до чего же это прекрасно, дико, гнусно, грязно! Вкусить запрет, захлебнуться, утонуть, воскреснуть! Не глазом — так слухом, образом, воображением!..

Я не уверен, что отец говорил именно так, как я привёл выше. Наверное, не так и, наверное, не то. И наверное, даже не там. Потому что не могли мы жить тогда в общежитии. Когда жили в общежитии, я был ещё мал и вряд ли много соображал. Скорее всего, это было после его увольнения, когда он служил уже в дворниках, когда у меня уже что-то проклёвывалось с Бузей, когда моя больная страсть к подслушиванию и подглядыванию скрещивались с мучительными угрызениями совести, внутренней борьбой, самоанализом. Ну да какая разница? Важно совсем другое.

Важно, что, вспоминая, я совершенно не хочу сочинять. Я вовсе не хочу встраивать высказывания отца в определённый беллетристический ряд, подтягивать их к необходимым рычажкам обстоятельств, времени и места. Мне это совсем не нужно. То, что я привёл выше, он наверняка говорил — за это ручаюсь. Но не ручаюсь лишь за то, что именно тогда он это говорил и так.

Что же запомнилось?

Запомнилось утро. Яркое, солнечное, воскресное утро. Мы все еще в постелях. Я не сплю, но они думают, что сплю. Отец, как всегда, долго и нудно рассуждает, и из всего потока его приглушенной речи два опорных камешка попадают в мой черепной коробок и застревают там навсегда, отразившись предварительно каким-то иным свечением, иным мерцанием в этой новой для них среде, и потому не затерявшихся в общем круговороте мысли и памяти.

«Я начну с тебя, Господи», — первая донесшаяся до меня фраза отца, которая запомнилась, потому что после, в течение какого-то времени, мы с матерью мусолили ее по всякому поводу и без повода, повторяя ее в разных интонациях, шаржируя и подхихикивая друг перед другом, просто так, походя, совершенно бездумно и невинно, не подозревая, что смеемся, по сути, над отцом, объединяясь против него в своего рода заговоре.

То, что я тогда этого не понимал, еще куда ни шло, но мать — так его любившая, боготворившая его буквально во всем, — как могла она не замечать, не ощущать этого маленького, подленького, бесшабашненького предательства, которое, будь оно случайно обнаружено, ударило бы по чувствительному отцу куда сильнее любого крупного и сознательного.

Контекст фразы затерялся, забылся, а фраза осталась.

Я начну с тебя, Господи.

«Я начну с тебя, Господи», — говорил я в ответ на требование матери начать сначала только что выученное стихотворение, когда она проверяла меня по книжке, а я сбивался, путал строфы и строчки. «Начни сначала», — говорила она, а я, отлынивая и дурачась, отвечал: «Я начну с тебя, Господи».