«Я начну с тебя, Господи», — торжественно восклицал я во время купания в ответ на ее замечание о том, что мыть тело надо начинать с ушей, иначе о них забудешь и они останутся грязными.
Мы купались обычно дома. Душевая в общежитии была открыта не каждый день, к тому же часто в ней не было горячей воды, а когда была вода, надо было выстоять длинную очередь. В городские бани мы тоже не ходили, так как убирались они плохо, и вечная слизь на стенах, на полках, на дверях раздражала отца. Кроме того, он стеснялся оголяться на публике, был предельно брезглив и не хотел смешиваться со всяким сбродом. Так что купались мы обычно дома, в сравнительно большом оцинкованном тазу, сохранившемся у нас еще от деда.
Я всегда купался, когда отца не было дома. При нем я бы ни за что не разделся догола. Что это было — не знаю, но хорошо помню, что это ощущение сидело во мне очень прочно и глубоко и было равно какому-то паническому страху. И как я сейчас пытаюсь вспомнить, я его тоже никогда не видел голым.
Напротив, при матери мне ничего не стоило разнагошиться когда угодно. Я купался при ней и позволял ей мыть меня в самых укромных местах чуть ли не до четырнадцати лет, и никогда не испытывал ни грана стыда, как будто так и должно.
— Не начнешь с ушей — забудешь, — поучает мать. Ну, ты слышишь, начни с ушей!
— Я начну с тебя, Господи! — парирую я.
— Паразит! — ругается мать, ловко заарканивая мою голову и с усердием, на которое я реагирую непременным воплем, моет мои уши сама.
При этом я смеюсь, и она смеется, и мы нежно и весело бранимся и несем в себе тайну, оскорбительную для отца. И оба не понимаем, что это нечестно: я — по недомыслию, она — по простодушию.
Постепенно игра с этой сакраментальной фразой принимает в моей зловредной башке форму маниакальной идеи. Я в наглую включаю ее даже в те разговоры, куда она совершенно не лезет, и с каким-то сладострастным захлебом заставляю и мать соучаствовать в этом натужном кривлянье.
Всякий раз, когда речь заходит о чем-либо таком, что поддается перечислению, пересказу, переделке, любому повтору вообще, «я начну с тебя, Господи» врезается в нее с маху, с пылу, с лихостью плевка, с невинной колкостью шутки. Поначалу мать удивляется, но мало-помалу, неохотно, порой возмущаясь, все же втягивается в игру и выполняет мой каприз с неукоснительной точностью.
Я начну с тебя, Господи! Я начну с тебя…
Я начну с тебя, Господи, не зная, есть ли ты или тебя нет.
Если ты есть, то тебе лучше моего известно, что мое сомнение — это целиком твоя воля, твоя прихоть, твое творчество — и ты не можешь быть за это в обиде.
Если тебя нет, то им лучше моего известно, что вся их жизнь, построенная на тебе, которого нет, — чистая ложь, ибо кому же, как не им, так много и долго тебя изучающим, тобой козыряющим, тобой помыкающим, — кому же, как не им, надлежит это знать.
Я хочу верить в тебя, Господи, — и не могу, как не могу и не верить.
Твоим именем люди истребляют друг друга, твоим же именем они друг от друга себя и спасают. Но и без твоего имени они делают то же самое.
И если все это — твоя воля, то правы те, кто восстает против тебя, равно как и те, кто поет осанну тебе и призывает к смирению перед тобой. Ибо никому не дано знать то, что находится за пределами знания: твое бытие или твое небытие.
Правы те, кто в беде и нужде видят знак, отрицающий твое бытие. Но правы и те, кто в беде и нужде видят твою руку, карающую за неверие. И снова потому, что природа твоя темна и никому не известно, что есть ты: игра ума человеческого или высшая сила, самотворящая и самоуничтожающая, уходящая в бесконечность или в ничто. Ибо и творить — значит уничтожать, и уничтожать — значит творить, и одно из них без другого не имеет смысла.
Перед твоим бытием или небытием, Господи, отступает все: и всесильная логика опытного знания, и уловки моральных предписаний, и последнее требование неискушенной веры, и неукротимое неверие.
И если твоя воля исторгать из людских душ веру в тебя, то исторгать из них неверие — тоже твоя воля. Ибо ты един, если ты есть.
И самой страшной карой твоей, если ты есть, оказалось для людей вот это «если» — твоя мерцающая личина, твой неуловимый образ, явленный людям на зыбкой меже бытия и небытия, да и нет, реальности и рефлексии.
Ты поставил людей перед властным соблазном и необходимостью самим дописывать и дорисовывать твой образ, и тем бросил их в бездну. Ты наделил их способностью выбирать, но захотел еще, чтобы выбор творился с именем твоим на устах, безразлично что несущих тебе: признание или проклятие.