Выбрать главу

мыслей нет. От них остались застрявшие в горле на уровне

нерождённого всхлипа горькие слёзы и осознанная обреченность.

Последней необходимостью стало вернуться за океан и погрести её

прах в безлюдном лесистом месте, подходящем для долгих

разговоров с пустотой. Тенеплёт отпускает пряжу, и ты

пробуждаешься на слишком большом для одного диване, чтобы убедиться в

отсутствии звонков на автоответчике, сообщений в телефоне и

писем на ящике, равно как и в ящике. Чтобы закурить крепкую

белую сигарету и заварить крепкий черный чай.

Звоночки

Ранняя весна, трезвая, сырая, светлая. Пахнет свежестью, зеленью, талой водой, мокрой кожей, мылом. В аэропорту просторно. Утро, и грузчики везут на три четверти пустые длинные тележки. Легко одетые мужчины и женщины сидят вразброс по пластиковым сиденьям заложив ногу на ногу в ожидании рейса. Стеклянные стены в синей клеточке стальных рам вырастают в скошенный прозрачный потолок, сквозь который светит бледное ясное небо в лёгких перьях помятой облачности с редкими сирыми чёрными точками птиц и тающими трассирами. Квадраты холодного серого бетонного пола зияют выстуженной чистотой, жадно глотают слабые звуки шагов, жидкий стук палочки. Я потерянно прохаживаюсь по непривычному залу, бросаю взгляд на карамельное слюденистое табло — бисерные зелёные буковки выкладывают "Милан — Москва 7:45". Есть ещё 23 минуты, которые мне совершенно нечем занять. Белая, пахнущая бинтами пористая китайская стелька прилипла к резиновой подошве и больно упёрлась в распухший сустав большого пальца на правой ноге. Я зачем-то кидаю взгляд на механические часы "Романсон", скрытые под рукавом сине-бежевой фланелевой рубашки, и соскальзываю им на стойку бара с сонным, отутюженным и накрахмаленным барменом — моя пенсия не сильно пострадает от 20 рублей, потраченных на стаканчик кофе. Я подхожу к серой жестяной стойке и достаю две потрёпаные десятки, беру кофе, делаю глоток — обжигает, но не беспокоит. Аккуратно взяв стаканчик за края и стараясь не расплескать, выхожу на улицу, прислоняю палку к стальному косяку и выуживаю мятую сигарету — остаётся 11 минут. Курю — от влажного ветра дым набухает, шатается и падает. Пустой картонный стаканчик с коричневым размазанным следом пенки по краю с щелчком падает в никелированную урну, возвращаюсь — самолёт опускается к линии взгляда, косо ложится на полосу и катится, замирая. Подъезжает на каре лестница, открывается люк, по одному выглядывают и, щурясь, торопливо спускаются люди. Она выходит последней, упругим и неспешным шагом идёт сюда — ветер колышет серебряные волосы с редкими тёмными прядками — я упираю палку в пол и кладу на неё обе ладони в ожидании. Она проходит рамку, подхватывает с конвеера саквояж, оглядывается, смотрит на меня и застывает. Робко порывается шагнуть — я улыбаюсь ей самой нежной улыбкой и встречаю в её глазах свет — она срывается с места. Не добежав до меня с полметра — я стою всё так же — она застывает, странно приподнимает уголки рта и медленно проводит рукой по моим ещё упругим волосам, остановившись на щеке. И я накрываю её ладонь своей и чувствую, что смуглая шёлковая кожа стала тоньше, но пока хранит тепло.

Шестое июля. Сухой жар прокалил воздух, землю, кожу, кору, листву — тонкий ветер проводит рукавом по лицу. Лето мало меня задевает — вопреки жаре зябко, холод рук отчётливей ощущается на горячей рукоятке трости. На кладбище тихо, безлюдно, мёртво. Всё преувеличенно, контрастно, резко ярко — бескомпромиссная синь неба, зелень травы, чернь памятников. Я шагаю по лишённой в полдень тени аллее между скрипучих дубов. Слева, справа стоят свежевыкрашенные испаряющиеся оградки, до дурноты пахнет тяжёлым маслом. Коричневые контуры туфель плывут под струями асфальтовго марева, колкое шарканье моих шагов подлетает лишь на пару секунд и бессильно бьётся о шершавый ковёр серой дорожки — я сворачиваю налево. Мне нужно пройти мимо нескольких семейных участков — три справа и четыре слева. Я никуда не тороплюсь, давно уже и не буду больше никогда. Мой участок — следующий. Фамильный склеп, в котором с самого начала и по сей день лежит один только человек. Все, кого он оставил после себя, отвернулись. Всё, что он оставил после себя, забылось. Аминь. Я останавливаюсь и задерживаю дыхание — мне нужно собраться. Медленно выдыхаю и поворачиваюсь направо — чёрный гранит всё также хранит его немного женственные черты. Художнику удалось передать горящий, обиженный, злой и любящий взгляд серых глаз — теперь навеки серых. Острая ямочка на подбородке наперекор времени пытается вызвать на бой, но некому. Не с кем. Все его враги давно ушли. Аминь. Вторая дата хочет всколыхнуть лихорадочный пляс памяти, но я давлю её, не пускаю. Спокойствие, спокойствие подобает мне — много воды утекло. Справа на памятнике, ближе к верхнему углу откололся кусочек, оставив по себе ямку в форме рыхлой пирамиды. Газончик ровно пострижен, ничто не нарушает его цельной жизнерадостной красочности. Никаких цветов давно здесь не бывало, а мы с ним не дарили другу цветов. Плохо расстались вообще, плохо. Стыд покалывает ещё отдалённо где — то в самой глубине, неподвластной целиком пескам времени. Я слышу невесомые шаги за спиной, сбоку, они приближаются. Он тоже пришёл сегодня, больше теперь некому — только мы двое. Останавливается справа, на границе бокового зрения, смотрит на небо — в руке бутылка. Молча скручивает крышку "Велеса", надолго прикладывается. Передаёт мне. Я принимаю в руку горячее стекло, и тёплая водка выливается в пересохшее горло как дистиллированная вода, аминь.