щупала ножницами неведомые края
Первозданной материи, безраздельного бытия.
Поможи, Боже-Господи —
Молитва была короткою, у межи…
Так, к сожалению, я стихи не помню.
Д. Быков― А давай я найду их в Сети и сам прочту?
В. Иноземцева― В Сети, наверное, не найдёшь.
Д. Быков― Нет, найду. Как? «Бабушка расстилала материю»? Ты понимаешь, это очень символично, что эти стихи у тебя точно так же распались…
В. Иноземцева― Как и эта жизнь.
Д. Быков― Да, как эта материя. Понимаешь, это удивительно страшная вещь.
В. Иноземцева―
Поможи, Боже-Господи —
Молитва была короткою, у межи
спинки и переда, подола и рукава
проступали розы байковые, прорастала в корни трава,
мир был беден на краски, чувства, цвета, слова.
Бабушка была господом, когда отрывала нужную
нитку, — рукав походил на Южную
Америку, зауженный снизу. По карнизу
бегал ветреный зайчик, убранство латая окон.
Пространство было соткано из волокон
простых и грубых нитей, сетей гардинных,
единых узором своим. Сквозь какой проступала взорам
живая картина мира в оконной раме.
Мимо, дворами проходила жизнь. Бабушка всё латала
мир. По-прежнему не хватало
жизни самой — для жизни.
Бог раскроил материю и собрал на живую нить.
Уже ничего не выдумать, не изменить.
Стрекочет зингер, в железной руке игла,
рубец протыкая, по старому шву легла.
Сколько порванных генов, непрожитых сыновей,
затруженых пальцев, проколотых до кровей,
белых, запутанных в кружева
линий, и память ещё жива; —
а там уже перелицовка, порка,
житьё-мытьё, половая уборка
бесцветной тряпкой, распластанной над циновкой,
она ещё помнит себя обновкой.
Но жизнь, — она была, напускала шёлку…
Я дальше не помню. В общем, короче говоря, это стихи, которые действительно сейчас забылись, потому что это больно.
Д. Быков― Потому что они рвутся по шву.
В. Иноземцева― Потому что это больно, да. Я их помнила наизусть, но сейчас…
Д. Быков― По крайней мере, мне понятно всё на самом деле. Я считаю, что это замечательный текст. И большое мужество, что ты его читаешь.
В. Иноземцева― Мужество прочесть — это не мужество помнить. К сожалению, я не могу его вспомнить.
Д. Быков― Но, слава тебе господи, ты веришь, что это может воссоединиться, сшиться. Я верю, что это возможно.
Кстати, тут Коля Карпов прислал замечательные стихи. Привет тебе, Коля Карпов!
Папа смотрит телевизор,
Мама прячет в шубу сельдь.
Рыба говорит: «Раиса,
А не спеть ли нам, не спеть?
Мама тихо напевает,
Папа в кресле засыпает.
Вот двенадцать настаёт —
Стало всё наоборот:
Мама смотрит телевизор,
Папа ищет в смыслах сельдь.
А у рыб свои капризы —
В майонезе посидеть!
Молодец, Коля! Мы передаём тебе привет! Это тоже наш человек, замечательный.
И. Лукьянова― Можно я тоже пискну?
Д. Быков― Валяй, пискни. Это Лукьянова пискнет.
И. Лукьянова― Сейчас Вика читала…
В. Иноземцева― Плохо читала.
И. Лукьянова― Хорошо читала. И главное, что я вспомнила, естественно, свою бабушку. У меня всегда было такое ощущение, что вот пока бабушка жива, она держит этот мир, и этот мир держится на бабушке. До тех пор, пока она встаёт утром, пока она чистит печку, выносит вёдра сажи, пока она пропалывает свой сад, пока в саду растут яблоки и груши, то этот мир будет вечный, неизменный. Вот он в какой-то степени держится на бабушке. Ну, вот у тебя сказано, что бабушка есть бог. В какой-то степень действительно бабушка держит мир. И тут меня иногда с ужасом прошибает, что ведь бабушки-то скоро будем мы. Вот Шендерович пришёл и стал рассказывать…
Д. Быков― Шендерович — дед. Вы представляете, что Шендерович дед?
И. Лукьянова― Некоторые уже дедушки, да. И это ведь какая-то совершенно колоссальная ответственность, ведь на нас будет держаться мир для наших внуков.
Д. Филатов― Для внуков мир будет держаться на их родителях.
Д. Быков― Ну и на нас тоже, не надо. Бабушки и дедушки — это важная вещь. Кстати, Лукьянова, мы сейчас с тобой тут сидим, а может быть, ровно в это самое время ты и становишься бабушкой. Где находится в это время Женя, я понятия не имею.
И. Лукьянова― С подружками!