Пока старик Никанорыч неспешно заводил в розвальни, как дышло, свою деревянную ногу. Акулин, успев уложить рядом с собой знамя, по-военному скомандовал:
– По коням, товарищи! Камрады, шаго-ом марш!
Его громкая, бодрящая команда, видно, долетела и до тугого уха Леонтьева, который по-отецки пожурил:
– Савушка, да хватит тебе играть и оловянных солдатиков. – И тут же строго подторопил: – Поехали!
С этими словами начальник лесопункта отворотил вниз высокие уши волчьей шапки, словно захлопнув над головой тяжелую крышку люка танка, в котором испорчена была рация. И всякая слуховая связь с внешним миром на этом для него оборвалась. А рядом с ним мир жил голосами:
– Да поехали с Богом! – не выдержала вдова Марфа и, крестясь, обратилась к небу. – Господи ты наш Правый… Прости ты нас, грешных, за то, што содеем не по своей волюшке непрощенный грех: едем кататься в лес в твой пречистый День.
Дал о себе знать и Серафим Однокрылый. Видно, мужик совсем иззяб, сидя на роспусках.
– Што, обченаш, валандаемся-то? – И тут, от боли за своих дочек, оставленных в нетопленой избе, он дал такую волюшку языку – как только не разверзилась под ним промерзшая мать-земля. – Извините за выражение… поехали – во имя Отца, Сына и Святаго Духа, знашь-понимашь, понимашь-знашь, обченаш!
Вдова Марфа громко посмеялась и, словно по тропарю, прочла слова, значившиеся на бывшей церковной иконе, когда-то сожженной Арсей-Бедой по-воровски ночью, в подгорье у реки:
– Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Иафет власть имеет, а смерть всем владеет. Аминь.
И под священные заповеди рода Ноева лесовозный обоз наконец-таки «кренулся». Перешибая чугунный топот Камрадовых копыт и скрежетанье неразъезженных полозьев, настывших в ночи, неистовый Акулин снова по-командирски подал голос:
– Девоньки, бабоньки, запевай!
Песня тоже входила в обязательный ритуал Вахты Вождя Вождей. Выезжать из деревни, как бы ни было рано, и приезжать из лесу, как бы ни было поздно, по твердому убеждению парторга надо было только с песней. И Мотя-Баночка то ли в шутку, то ли серчая на то, что не дали отоспаться хотя б в воскресенье, затянула страданье:
– Баночкина, а ну без провокаций! – взвился в морозном воздухе голос Акулина. – Зажигательную… мобилизующую – валяй!
– Давай-хватай! – кто-то из мальчишек передразнил парторга и неузнаваемым голосом – по-петушиному крикливо затянул:
Но вот улеглись – и тяжелый лошадиный топот, и людская колготня, закончившаяся «зажигательной» песней, а она на таком-то морозе была как нельзя больше кстати.
Тихо стало на пустынной новинской улице, которая просматривалась сквозисто на все четыре стороны. И только умом можно было догадаться, что здесь еще теплится человеческая жизнь. В сырых землянках, как мыши в норах, сейчас во сне попискивали голодные дети да ворчали от бессонницы и ломоты в костях живучие старухи. Не в пример им, старики же еще в первую военную зиму, не сговариваясь, оставили этот несогласный бренный мир. Только на одного лишь Никанорыча, видно, и была спущена с неба строжайшая охранная грамота: костлявой с косой, ни-ни, не трогать одноногого гармониста – будут праздники, мол, еще и на новинской улице…
Откуда-то приковыляла худущая собака с подбитой задней лапой. Как нищенка, поскуливая, она заюрила перед конторским крыльцом в надеже – не выйдет ли сторож-старик и не впустит ли ее, бедолагу, погреться хотя б у порога. А может, еще и подаст завалявшуюся корку хлеба, если таковая найдется. Но дверь не открывалась, да и в окошках было темно, и вкусным дымом из трубы не тянуло. И заскулила собачка пуще прежнего, видно, догадалась – спутала дни недели. Сегодня ж был особый день… Оттого и собрались новинские лесовики в свои деляны – ни свет, ни заря.
Тогда она села напротив била, а оно казалось ей каким-то живым существом, раз подчиняются его громоподобному голосу большие мураши-человеки, горемычно утупила в землю свою узкую лисью морду и в каком-то преклонении перед сокрытой для нее дьявольской силой протяжно взвыла. Да так тоскливо, хотелось заживо лечь в могилу и умереть без молитвы… Даже на небе ночной гуляка, молодой рогатый месяц, и тот струхнул, забоявшись, уж не к покойнику ли плачет собачка? Он незаметно завалился за крышу старой риги на угоре, и вызвезденное небо враз померкло. Словно бы там, в несусветной Выси, кто-то догадался задуть заутренние лампады. Нече, мол, зря жечь, масло! Ложитесь-ка спать, несчастные полуночники. До света еще – ой, ой…