Рядовой Матюха, после того, как от него сбежал краснощекий фельдшер со своей санитарной сумкой с красным крестом (в заторе пошел узнать, как и что на переправе, да так и не вернулся: то ли подался с концами к неприятелю сдаваться, то ли затерялся с отступающими – потопал, ничем не обремененный, подальше от войны), остался с ранеными и за ездового, и за лекаря, и за интенданта. Он был над ними и над собой – сам себе воинский начальник! Как мог лечил раненых: у ручьев менял холодные компрессы, к гноившимся ранам прикладывал подорожник, благо стояло лето. Сам и провиант добывал: выпрашивал у добросердных солдаток. И на том спасибо, хоть в этом ему отказа не было.
Но однажды через свое доброхотство к раненым он нахлебался и стыдобы. Проезжая через покинутую жителями деревеньку, Сидоркин решил побаловать их чем-то мясным. И ведро для варева было – висело на дышле позади фуры. Дело оставалось за малым: на чьем-то бесхозном подворье изловить курицу или петуха. И тут, как нарочно, с одного заулка овечка подала голос: дядя, не проезжай, мол, мимо! И вот, зная, что через час-другой все тут достанется неприятелю, боец, долго не раздумывая, придержал своих разномастных в подоконий под березами и воровски шастнул в скрипучую калитку.
Овечка хотя и сама напросилась на мародерство, но при виде чужого во дворе перепуганно шарахнулась в угол пристроя-дровяника. Там-то и обратал ее в охапку злоумышленник. И только было крутнулся, чтобы задать стрекача с заулка, как был приперт к тыну большим печным рогачем. Его держала, как ружье, наперевес худущая старушонка с распущенными сивыми космами. Пуча от натуги немигающие выцветшие от времени глазки, грозная воительница напирала на вересковый чернь всем своим тщедушным телом, трепыхавшим под свободной грубой исподницей.
– Эть, как красиво стражишь ты свою землю от супостатов? Тать не тать, да на ту же стать… Бесстыжие твои зенки! – кудахтала она. И, видимо, для большего устрашения притоптывала босыми ногами по выбитому скотиной лужку.
Заполошенный голос старухи прогремел для Сидоркина громом среди ясного неба. И вот, то ли от бабкиных «зенок», выпученных в праведном гневе, то ли померещилось ему, что приперт к тыну – не мирным ухватом, а солдатским штыком да прохвачен-то насквозь, он враз весь обмяк. Незадачливый грабитель выпустил из рук трофей и стал грузно заваливаться на безобидный ухват, который, как в дружеских объятиях, удерживал своими закопченными рогулями его слабеющее тело.
Такой оборот перепугал и старуху. Она бросила свою кухонную рогатину и, ходко семеня сухонькими ножками, скрылась и сенях, причитая за затворенными на все запоры дверью:
– Свово ить порешила-то!
А «жертва» тем временем немного отдохнула, сидя на корточках, привалившись спиной к тыну, очухалась и – скорей тягу с заулка, проклиная все на свете:
– Маткин берег – батькин край, страм-то какой вышел, а…
Далеко не для каждого раненого матюхинская карета была отдохновением от ран. Без лекарского ухода и от постоянной маеты и тряски, случалось, некоторые находили в ней и свой вечный покой.
– Легше десятерых живых обиходить, чем похоронить одного, – сокрушался боец, кляня все на свете. – Да за какие-такие грехи вышло мне такое наказание? Согласен бы кажин день ходить в штыковую на неприятеля, чем такой извоз…
Покойников Сидоркин хоронил хотя и в придорожье, но место выбирал покраше – то ли веселый взлобок, то ли березовый колок. Всегда, насколько позволяло время, и могилу выкапывал, не столько соблюдая христианский обряд, сколько упрятывая их от воронья, неотступно кружившегося над каретой с надсадным граем.
У умерших он брал документы, складывая их в цинковый патронный ящик. Ох, невеселая копилась картотека у солдата Матвея. Фотокарточки же матерей, жен, детей, невест он оставлял при мертвых с мыслью: «Все веселее будет лежать им в сырой земле вдали от родной сторонушки».
На освободившиеся места в повозке сразу же находились новые раненые – один другого тяжелее. И особенно после очередных бомбежек на дорожных заторах или переправах. Помогая страдальцу улечься в своей карете, возница всякий раз тяжко вздыхал:
– Вот уж воистину, свято место пусто не бывает.
И все-таки, при всем сострадании к ближнему. Сидоркин не мог пожалеть всех раненых, которые попадались ему на пути. Телега, хотя он и дважды перекресливал её на расширение, есть телега, а не санитарный поезд. Так, завидя где в придорожье раненого, подающего знаки, чтобы его подобрали, Матвей напускал на себя дрему: ничего, мол, не вижу, не слышу, не знаю. Уткнется лицом себе в колени, а сам тихо плачет от собственного бессилия. И ложно успокаивает себя: «Сердягу подберут последние… Не могет быть такого, штоб не подобрали…»