— Хорошо? — спросила она у Семена, который сидел с глуповатой, счастливой улыбкой и не сводил с нее глаз. — Чего молчишь?! — игриво нахмурясь, допытывалась Валентина Ивановна…
— Ну, это… оно само собой… — У Семена деревенел язык. — Пойдем, что ли?
— Куда это вы собрались? — спросила угрюмо Алда. — На какой праздник?
— Идем Лизу провожать.
— Ну-у! На торф, что ли, уезжает Лизка?
— На торф! — Валентина Ивановна засмеялась. — Уполномоченный Щетихин повезет нашу Лизу в город Горький своим родителям показывать!
— Ох, батюшки, что и делается на белом свете!.. — И когда Семен с учительницей ушли и в доме все затихло, Алда потерянно села на лавку. — Что делается-то, господи-кормилец!.. Уполномоченный Лизу повез куда-то, а эти парочкой пошли, никакого и стыда нет, один смех… В старые-то времена кто бы пустил их к дверям… Ни муж с женой, ни что… и… посмотрите, пришли в гости!.. Ох, господи-кормилец, перемешался весь свет!..
В гостях у Лизы — не то свадьба была, не то просто вечеринка — Аня впервые увидела Лепендина, или, как говорили о нем за глаза, Володьку-героя, в праздничной одежде и никуда не спешащего: он сидел рядом со Щетихиным спокойный и немного отчего-то грустный и то и дело поправлял падавшие на глаза волосы. Слева от него сидела его жена, красивая молодая женщина с завитыми волосами, со вздернутым носиком, и от того, может, выражение лица ее было надменным и гордым.
— Видала, задаваха сургучная, — шептала Ане в ухо Груша, обдавая горячим и резким запахом выпитой самогонки. — Рожу-то скуксила, будто квашеной капусты наелась…
Ане было очень жалко Грушу. Всем давно известно, что Груша «втрескалась по уши» в Володьку-героя, да и сама она не скрывала того, особенно среди своих подруг, но все это было у нее со смешками, и Ане казалось несерьезным это ее чувство. И вот только теперь она поняла, как глубоко страдает Груша и как безнадежно это страдание, — Лепендин даже и глазом не повел в ее сторону. Да и сравниться разве Груше с этой женщиной!.. И вспомнилась Ане та песенка, которую с такой затаенной надеждой выпевала летними вечерами Груша:
С каждой выпитой рюмкой прибывало в доме шуму и веселья. Уже не перешептывались о чем-то серьезном Сатин с Аверяскиным, а говорили громко, и порой можно было услышать, как Иван Иванович говорит Аверяскину:
— Нет, дорогой товарищ, ты не так ставишь вопрос!..
Уже и отец Лизы Ефим Ликинов, поначалу смущенный и оробевший, обходил гостей с мутным графином, наливал в рюмки и ласковым, слезным от нежности голосом уговаривал:
— Пейте, гостюшки любезные, не гнушайтесь!.. — И обнимал всех за плечи.
А сама Лиза, в русском платье снежной белизны, сидела рядом со своим Щетихиным, как весенний хрупкий цветок. Желтые волосы ее были сплетены в две толстые косы и короной уложены на голове, а щеки полыхали нежным малиновым пламенем. Она, кажется, ничего не видела, кроме своего Щетихина.
Кто-то вдруг крикнул:
— Горько!
Бабы-мокшанки сразу не догадались, что такое «горько», и удивленно переглядывались, следя в то же время за женихом и невестой. И сама Ефимиха замерла, не поймет никак: что — горько? А когда Щетихин с Лизой поднялись за столом и он поцеловал Лизу в губы, Ефимиха так и вскрикнула, словно кто ее уколол:
— Ой, бесстыдники!..
А все кругом засмеялись. И громче всех смеялся Михаил Пивкин, обнимая за плечи готовую заплакать Ефимиху:
— А ты думала, когда стемнеет да погасят огни в селе!.. Да и в темноте, чтобы поцеловать родную жену, сначала закутаешься с головой, чтобы кто-нибудь не увидел.
Люди снова засмеялись. И тут раздался голос и самой Мати:
— А в этом чего хорошего?! При людях-то…
— При людях… — передразнил Пивкин жену. — А что плохого? При людях воздух нехорошо портить, а целоваться… Вот уж! Вон в Европах — там этого нет — стесняться. Захотел целоваться — целуйся, никто слова не скажет.
— Вы там в Европах с автоматами ходили, чего вам стесняться! — не сдавалась Матя. — А нам Европа не указ!
— Скоро дедушка Калинин вот такой указ испустит: целоваться повсеместно, и в Урани — тоже! — выкрикнул вдруг захмелевший Семен Кержаев. — Тогда уж вы никуда не денетесь!