И была Плава. Печище у Серых Псов большое было, но все друг друга знали, и дети у всех росли, почитай, вместе. И Зорко с Плавой друг друга сызмальства знали. Знали и знали, покуда не встретили оба девятнадцатую весну. Словно кто с глаз у Зорко пелену снял, и посмотрел он на Плаву по-иному, а как посмотрел, то глаз уж отвести не мог. И не опустил взора, когда Плава его ответным взглядом подарила.
С тех пор не разлучались они и никого вокруг не видели. Плава все знала, что Зорко творит, и только радовалась, когда были у него удачи, и утешала, если вдруг не получалось что. Но про то, чтобы свадьбу играть, речи не заходило: знала она, что Зорко уйдет, а все равно расстаться с ним не хотела и толков по печищу не боялась. Да и не было толков: если кто и смотрел косо, так только Рокот, но и тот лишь за тем следил, чтобы Зорко опять непотребства малевать ни принялся. Не уследил.
Зорко и Плава в то же лето — двадцатое уже у обоих — стали мужем и женой, только никто об этом не знал. А может, и знали, да не говорили. Такое, чтобы молодец и девица до свадьбы любились, не было редкостью. Но тут дело в другом состояло: кому бы понравилось, что хорошая девушка, да с таким непутевым, как Зорко, встречалась? Ясно было, что такой или по добру из печища уйдет, или вовсе будет изгнан, как волк-оборотень. Может, кому-то и не нравилось это, но Зорко и Плава больше смотрели за тем, как бы снова ведун, или матери рода, или кто другой не узнали, что Зорко к прежним своим занятиям вернулся, нежели любовь свою от чужих глаз таили.
Так четыре солнцеворота минуло. И вот, потянулись дорогой уже не одни купцы, а и беженцы. Вздыбила курганы Вечная Степь и выпустила в мир конные тысячи. Зорко все больше стал пропадать вечерами у дороги: проезжие любили останавливаться у росстани, где большой торный торговый путь пересекался с зеленым, посередь которого росла трава. Этот малый путь вился лесом и болотами до печища рода Гирвасов. Гирвасом звался легченый, не обремененный ездовой упряжью олень. К слову, лошадь хороша была для летних плотных дорог, для утоптанного зимника. В весеннюю распутицу и осенние грязи, в глубоком лесном снегу, кой начинался тут же, едва отойди от дороги, первым средством для езды был сохатый, либо олень. Сольвенны некоторые знали об этом, и тем более дикими и страшными казались им венны: где это видано, чтобы обычный человек сохатого запрягал? А где сохатый, там, глядишь, и волк в упряжь полезет, и медведь, а там и вовсе нечисть какая! Может, оттого и пошли по торгу галирадскому побасенки, будто у веннов медведи в лаптях по печищам ходят, а зимой в избах у печи спят.
И вот в этот неуютный мир, где венна за медведя считали, должен был уйти Зорко. А Зорко думал теперь, ушел бы он по большой дороге, утоптанной, если бы не объявился в степях Гурцат? Если б не Гурцат, не появился бы в роду Серых Псов гость — старый калейс. Не шли бы по дороге вельхи, чьи изделия, искусства и песни так бередили в сердце тягу к дальним берегам. Не увидел бы Зорко столько диковинных и красивых вещей, что везли с собой переселявшиеся вельхи, калейсы и неудачливые купцы, приплывшие на восходные берега как раз в год, когда прошлась по этим берегам кровавой косой степняцкая сабля.
Провожали Зорко мать с отцом и сестрами, ведун — не Рокот Искревич, а тот, что помладше, — Латыня Нежданич и старшая мать рода.
— Иди, Зорко. Путь тебе полотном. Лихом дом родной не поминай, только сюда и можешь вернуться ты. И не забудь, чему тебя здесь учили. Живи по Правде, как предки заповедовали, — сказала Свияга Некрасевна. — Пусть и в дальних краях знают, что у Серых Псов живут праведно.
Зорко ответил, как должно, словами благодарности, благословили его родители и наставники, с тем и пошел.
Плава простилась с ним позже, когда вышла, как и договорились они, из-за огромного валуна, похожего на волчью голову, что издавна лежал у зеленой дороги. Плава не плакала, словно знала что-то, чего не знал Зорко, не хотела только говорить. Чтобы вернее сбылось. Но грусти не спрячешь, и увидел ее, эту грусть. Она была похожа на одинокую звезду, когда все небо безлунно и закрыто сплошь пеленой, и горит эта звезда, мерцая и мрея, одна в пустой ночи, высоко над миром, и ни один голос, кроме ветра, не доносится до нее. И ни одно из слабо светящихся внизу печищ не ответит. Зорко помнил, кажется, каждый локон ее волос и каждую черточку, и вкус этих губ не смог бы перебить никакой иной, будь он сколь угодно сладок.
Последним же, с кем расстался Зорко, оказался Клычка — тот самый охотничий пес, живший у Плавы на дворе, с которым Зорко рисовал ее. Большой и серый, с черной почти спиной и рыжеватыми подпалинами за острыми, стоящими торчком ушами, Клычка, на взгляд Зорко, более походил на того первого Серого Пса, от которого и пошло название рода, чем тот, что был изображен на коже, висевшей у места схода. Коже этой, конечно, было немало лет, а все ж не казалась она Зорко такой древней, чтобы помнить еще первого Серого Пса: вельхи везли с собой куда более старые кожи, а также владели хитрыми составами, помогающими коже молодиться долгие годы. У веннов таких премудростей не знали. А рисунок на коже был уж и вовсе невыразителен и даже невзрачен.