— Ты, Осип, чудишь. Понял?
— Понял…
— Отчего кот хвост поднял! — к радости ребяток заключает педагог-беспризорник. — Садись. Будешь неуспевающим. А тебя как звать?
— Тутудашеф… — гундосит на зажатых ноздрях стиснутый.
— Татарин?
— Дет. Гордный шодец…
— Это ты врешь! Нации своей стесняться не смей. Сходи, умой рыло, шорец…
Геометрией увлеклись самозабвенно. Выучили всё что возможно, постигли магический смысл ее непреложных повелений и гордых доказательств, а всё затем, чтобы в течение жизни начисто забыть постигнутое. Таскание же человека за нос с тех пор стало осуществляться всеми, кто мог себе это позволить, по отношению к тем, кто не мог себе этого позволить. Правда, последним в течение жизни удалось в общем-то забыть и это, но на отрезке времени под названием «детство» казалось им, что унизительная эта беспомощность есть самое большое горе, и они возмещали его счастьем ущемления носа у вовсе слабых, вовсе беспомощных, то есть у тех, по отношению к кому могли себе это позволить…
Дорога в школу идет через стенд. Стенд — это пять отдельно стоящих деревянных трибун, похожих на пагоды, а вокруг — странный пейзаж: бесконечный розоватого цвета пустырь, колорит которого определяют невысокие бесчисленные кучи розовой щебенки и грунта, добываемых метростроевцами в кембрийских глубинах московской земли и свозимых сюда годами.
На стенде стрелки-охотники сажают из двустволок по внезапно вылетающим из-под земли смоляным тарелочкам и влет разбивают их. Судит соревнования этих меткачей Василий Сталин, сын того самого, который прислал известное нам письмо, а до письма придумал раздельно обучать мальчиков и девочек. Насчет девочек не знаю, но мальчиков — всяким гнусностям.
Нас, однако, стенд сейчас не так чтобы интересует, хотя пальба в косо и вдруг вылетающие невесть откуда тарелочки, разносимые выстрелом вдребезги, словно небольшая птичка с хохолком от большого заряда, была сама по себе очень даже притягательна.
Но ни выстрелы, ни пальба, ни взрывы не могли отвлечь бредущих в школу подростков от наваждения главного и нестерпимого. Однако сперва все-таки о пальбе.
…Рядом с той школой была самолетная свалка, а на свалке было все что хочешь. Вероятно, это была свалка вообще всякого военного снаряжения, а возможно, и в самом деле только самолетная; таскали оттуда неимоверные множества нужнейших и всегда занимательных вещей. Фасонный алюминий, проводки, защитного цвета заклепки, защелки, вовсе безродные детали — и все хитроумно приспосабливалось для всяческих коварств, проделок, мучительств и милых проказ типа следующей.
Говорят, это были клапаны от моторов. Размером и видом с небольшую полуторакилограммовую гантель, они имели не пухлую и небрежно отлитую гантельную перемычку, а ровненькую, точеную. По концам — вместо гантельных шаров — располагались как бы небольшие тарелочки шлифованными плоскостями наружу, точь-в-точь тарелки вагонных буферов. Дело это распиливалось, а внутри стальной оболочки оказывался металлический натрий. И в тарелочках, и в перемычке.
Металлический натрий — субстанция мягкая, вязкости сильно загустевшего белого меда. Он выковыривался чем-нибудь железным, и добытые кусочки можно было бросить, допустим, в чернильницу, где натрий начинал бегать-бегать, бегать-бегать и, потихоньку раскаляясь, вовсе самоуничтожался. Чернила тоже. Однако, если в конце раскаливания по нему чем-нибудь стукали — скажем, гвоздем, причем даже слегка, — он сумбурно, неожиданно, во все стороны, разбрызгивался страшными маленькими каплями, неимоверно горячими и прожигающими одежду вместе с кожей тела.
Это были простейшие опыты по окислению нестойкого металла в воздухе или в жидкости, а вот если распиленную гантельку положить в унитаз, в ту часть его, где маленьким колодцем стоит вода, точнее, погрузить гантельку в эту самую воду, то можно спокойно уходить на урок, что все и делают, включая тех, кто в продолжение школьного дня из уборной не выходит, изображая — для домашних, — что школу посещают, а для учителей, — что плевать на нее хотели.
Они, значит, тоже уходят. Причем — тоже на уроки, где, зверея от того, что нельзя покурить, затевают какую-нибудь мерзость типа обесцвечивания чернил карбидом. При этом из чернильниц, куда положен карбид, начинают ползти пенные бороды, а в воздухе устаивается такая сероводородная вонь, что хоть начинай чичиреть самоё атмосферу, а чернила превращаются в почти бесцветную жидкость и хуже держатся на пере, особенно на 86-м, так что на страницы тетрадок ложатся едва зримые тени великих слов великого языка типа «есть в осени первоначальной…», но эту строку мы уже приводили выше.