Он вошел по колено. По пояс. По грудь. Идти дальше было боязно, и он повернул лицом к берегу. При виде толпы мелькнула мысль, что когда он выйдет, она убьет его. Никто не должен выделяться. Незаменимых нет. Широко распахнуты глаза Профессора, Маргариты и Гермов. И вся толпа — это глаза, недоверчивые, удивленные, враждебные, сомневающиеся. Новый толчок страха: в стороне от всех стояли музыканты и смотрели на него. Автоматы, инструменты, плащи из кислотоупорной ткани… Молчат, неподвижные. Взгляд Фауста метнулся по толпе, нашел те глаза, Ивонны, успокаивающий взмах ресницами в ответ на его немой вопрос. Он успокоился. Набрав в рот воздуха, нырнул, окунулся с головой в неведомый ему доселе мир. Тотчас в душе его взвился ужас, он закричал, и вода хлынула в разверстый рот. Она не была кислой, она была вкусной, вкуснее питьевой воды. Вынырнув, он повел шалыми глазами по берегу и не увидел ненависти. Зачерпнув воду пригоршнями, выпил. И еще раз, чтобы все удостоверились.
Из края в край прошел гул. Потом снова стало тихо.
Медленно ощупывая дно, он вышел из реки. Подошел Ивонна, коснулся пальцами лба, начертил у лица рукой крест.
А к реке уже шли люди. Сами. Молча. Точно завороженные. Раздевались, открывая свету язвы, рубцы, стигматы, покрывающие их немощные тела. Входили в воду.
— Мы увидимся еще, — сказал Фаусту Ивонна. — Теперь иди…
И он снова послушался старика. Развернулся, побрел медленно к своему жилью… Его существо было охвачено новыми, неведомыми ранее ощущениями, и он силился разобраться в них. На смену холоду, к которому он привык с детства, пришло ощущение жары и силы. В голове наступила особенная ясность, когда разом охватываешь множество вещей и видишь их не раздельно, а в связи. Но и это составляло лишь миллионную часть новых ощущений, остальное он не мог определить и назвать. Знал, например, что сзади идут Профессор с Маргаритой, чуть дальше — Гермы. И нет в них злобы, а из удивления рождаются новые чувства.
Несколько дней Фауст метался в лихорадке. Его то сжигал изнутри огонь, и тогда казалось, что его облили напалмом, и тело растворяется, растекается огненным месивом, то сковывал холод, и он осознавал себя кусочком стекла и боялся пошевелиться и вздохнуть поглубже, чтобы не рассыпаться на осколки. Бывало черно и страшно, бывало светло и радостно. Случалось, склонялись над ним лица Профессора, Маргариты, Гермины, Ивонны. Но они были расплывчаты. До его сознания доходил голос и обрывки разговоров, то о банде Юнца, то о правительстве, то вдруг грохотал Ивонна голосом Профессора: «Избави бог от надежды нас…» Потом он во сне вспомнил мать. Она бегала за ним по какому-то огромному, но пустому дому, и звала его, и плакала, а он прятался от нее и смеялся. Он сознавал эту женщину матерью, но сколько ни пытался, не мог увидеть ее лица. И тогда понимал: все это понарошку, все — игра. И слезы ее — тоже. Тем более, что эта женщина, возможно, я не была мамой: ведь у нее нет лица. И вдруг он увидел ее всю, и сердце его захлестнула теплая волна. Он напрягся, и сон кончился.
Фауст лежал с закрытыми глазами и старался не упустить видение, тающее вдали, как дым костра, уходящий в черное небо. Но образ уже исчез, истаял, осталась темная пустота. Он заплакал.
— Господи, — зашептал совсем рядом Профессор, — погляди, Маргарита — он плачет. Видишь — это слезы. Я думал, мы совсем разучились плакать.
— Живой, — отозвалась девушка, а на руку Фауста упала тяжелая теплая капля.
— Вы плачете… — снова зашептал Профессор. — Плачьте, прошу вас, плачьте. Такое дано только людям — плакать и смеяться. Плакать и смеяться — как это достойно людей! Теперь я знаю: вам нужно читать стихи. Я буду читать их вам каждый день. Многие я забыл, но вспомню… Поэзия очистит ваши души. И боязно даже представить, когда-нибудь всю землю заселят здоровые и красивые, как вы, люди, а не такие выродки, как я, — и Профессор растопырил шестипалую ладонь.