Выбрать главу

— Н-нет, просто хочу, чтоб ты знал. Мне совестно перед собой. Внутри себя совестно, давит. А что сказал бы Профессор?..

— Я тебе, Марго, не судья. Вообще, наверное, судить вправе лишь тот, кто прошел сквозь все возможное, а потом очистился душой, телом, мыслями… Я бы оставил платье там, где оно лежит, но и сделанного не забывал… Пойду вниз, надо что-то решать с отрядом: порядки, заведенные Юнцом… ломать их надо. Тебя Герартц кличет, освободишься — присоединяйся, одному мне будет трудно.

Когда Фауст уже спустился на один пролет марша, Маргарита перегнулась через перила, позвала его.

— Чуть не забыла: тут без вас чудак один приходил, м-м, профессор Дикин представился. Здоровый, гривастый, похожий на льва, рычит — стены ходуном. «У вас тут, что ли, коммунизм построен?» — спрашивает. «Нет!» — говорю. А он, представляешь, кутенка на руках держит, гладит его и ревет: «Ну-ну, нечего скрывать. Малышню с площади вы забрали? Вы! Учить ее кому-то надо? Надо! Завтра вернусь, с Фаустом побеседуем!». Кто он — Дикин?

— Не знаю. Но пусть приходит. С кутенком?

— Ага. Живой, мохнатый, беспомощный.

— Удивительно…

Маргарита скользнула за дверь, чтобы выслушать наставления врача по уходу за больными, а в голове Фауста в такт шагам снова застучали серебряными молоточками мысли. «Как, например, строится стена? Тот, кто умеет класть кирпичи, тот кладет; кто может подносить глинистую смесь, тот подносит; кто может делать замеры, тот делает замеры. И так стена будет сложена. Осуществление справедливости подобно этому. Способный вести рассуждения и беседы пусть ведет рассуждения и беседы, способный излагать исторические книги пусть излагает исторические книги, способный нести службу пусть несет службу; таким образом, следуя справедливости, все дела будут выполнены…» И вновь ему показалось, что это не его слова, они уже были в нем, их помнили его деды и деды его дедов и руководствовались ими.

Отряд он отыскал по голосам, которые то гудели ровно, как морской накат, то взлетали и метались по переходам перепуганными птицами, то опадали снежными хлопьями и превращались в настороженную тишину. Дети сидели в одной из комнат тремя концентрическими кругами: во внутреннем — старшие, наиболее сильные, во внешнем — малышня, ослабшие, больные. В центре стоял, повесив голову, мальчишка, вздрагивающий всякий раз, когда кто-нибудь начинал говорить.

— Вырвать ему глаза и выбросить на площадь, как сделали с двадцать четвертым, — пусть смотрят в небо…

— Пусть сначала объяснит!

— Отрубить ему правую руку, высушить ее и сохранить на память, чтобы неповадно было другим новичкам…

— Позвольте узнать, чем вызвано судебное заседание? — полюбопытствовал Фауст, становясь рядом с обвиняемым.

— Это дело отряда, — не слишком решительно заявила Кроха, после раздумий, занявших несколько секунд, встала, вытянулась. — Докладывает первый: номер восемнадцать изобразил на стене… Вот. Он нарушил приказ Аввы!

Она ткнула пальцем в рисунок.

— У-у-у-у, — гул ненависти из трех десятков глоток нарастал подобно вздымающейся волне, на мгновение он ворвался вовнутрь Фауста, смял его, захлестнул.

— Погодите, — тихо попросил он, всматриваясь в изображение, овладевая своими чувствами, и гул опал, не достигнув апогея, — Дайте разберусь.

Глаза его были не настолько привычны к темноте, как детские, но выполненный углем на белой штукатурке рисунок, выпуклый, объемный, без сомнения изображал Юнца, когда тот, стоя на трибуне, вздел величественно руку над головой. Неуловимыми штрихами, лишь слегка нарушив пропорции, художник добился не только разительного сходства, живости движений, но и комического эффекта. Чем дольше Фауст всматривался в набросок, тем смешнее и нелепее казалась ему поза нового Главы Правительства. Исподволь глянув на детей, он заметил, что те также не отрывают глаз от шаржа, старательно прячут улыбки.

— А что, похоже, только кажется, не слишком умело, — проговорил Фауст и не удержался, рассмеялся.

Многие как будто ждали этого. Смех вспыхнул робкими отзвуками во внешнем круге, метнулся вовнутрь и вдруг заполнил всю комнату. Поначалу глухой, сдерживаемый, болезненный, похожий на рыдание, он сломил плотину запрета и заметался серебристыми отблесками колокольцев.

— Молчать! Молчать! — Кроха раздавала пощечины ближним к ней, но выкрики ее тонули в буре хохота. — Молчать, свиньи! Пустите меня!

Ее руки оказались намертво заключенными в лапищи Карлейля, сию минуту вошедшего в комнату. Не зная причин веселья, он улыбался во всю ширь своего добродушного лица, и эта детская улыбка остановила всех, кто был готов броситься на помощь Крохе.