Впрочем, довольно о них. Не Блюмкин, не Александрович и не им подобные определяют лицо ВЧК. Чекистыбольшевики и теперь проявили себя как стойкие, надежные бойцы партии. И Петере, и Калугин, и Лафар - сколько их, сердцем прикипевших к Советской власти, готовых отдать за нее свою жизнь!..
А как все переплелось, круто заварилось! Чекисты еще не успели справиться с Савинковым, как на сцену вышли левые эсеры, а враги, несомненно, плетут паутину новых заговоров и восстаний.
Ну, что же, "будет буря, мы поспорим"! - как любит повторять Владимир Ильич.
27
Каждую мипуту Ружич ждал, что дверь камеры распахнется и станет ясно, что пришел его черед. Ружич подготовил себя к этой минуте. В его душе не было ни страха, ни отчаяния, ни тупого равнодушия. Мучила совесть.
А это было страшнее и пули, и петли.
Смерть легче. Прогремит выстрел - и все. Вместе с ним будет убита его совесть.
В камеру приносили газету. Он молча брал ее и, не разворачивая, клал в углу на табурет.
Может быть, затерявшись среди блеклых типографских литер, промелькнет и фамилия Ружич. С присовокуплением таких эпитетов, как "заговорщик", "савинковец", "контрреволюционер". Что ж, все правильно.
Наконец Ружич не выдержал. Однажды утром он попросил принести бумагу и карандаш. Просьба была тотчас же удовлетворена.
Весь день он боялся к ним прикоснуться. Сможет ли перенести на бумагу трагичные раздумья, колебания, веру? Смирится ли его совесть с тем, что он обнажит свою душу, вызывая ненависть одних, радость других, равнодушие и иронию третьих? Смогут ли вместить эти строки его судьбу, страдания и надежды?
И лишь когда наступила ночь, Ружич решил, что будет писать. Четыре письма. Всего четыре. Дзержинскому, Елене, Юнне, Савинкову.
Сколько времени нужно, чтобы написать четыре письма? Четыре ночи? Может быть, четыре месяца? Или четыре года? Или нужна вся жизнь?
Хватит четыре ночи. Если они у него есть, если ему их дадут. Только четыре ночи, и, когда будет поставлена последняя точка в последнем письме, он сочтет, что пора поставить точку и на собственной жизни.
Итак, писать. Только то, чем живет душа. Никакой жалости к самому себе. Никаких оправданий и запоздалых раскаяний. Ни единой просьбы. Без тщеславного желания нарисовать себя не таким, какой есть, а каким бы хотелось быть или каким его хотели бы видеть. Без скидок на чувства, личные симпатии и антипатии. Подавив в себе смятение и боль.
Писать только правду, прислушиваясь лишь к голосу совести. Даже если он обвиняет и казнит тебя самого.
Ружич писал всю ночь, не вставая с деревянного топчана. А на рассвете медленно, будто все это было написано другим человеком, перечитал, не сделав ни одной поправки, не зачеркнув ни одного слова.
"Председателю ВЧК Ф. Э. Дзержинскому.
Надеюсь, что письмо мое попадет к Вам после того, как меня не будет, и это дает мне право считать, что я писал его не ради того, чтобы вымолить пощаду. Кто знает, если бы не было в моей жизни той памятной ночи, которая независимо от моей воли свела меня с Вами, возможно, и не родилось бы это письмо.
Нет судьи беспощаднее, чем собственная совесть. Даже смерть в своей сути бессильна перед совестью, ибо и после того как человек уходит в иной мир, он оставляет и свои добрые дела и свои грехи тем, кто остался жить.
Нет, я не принадлежу к числу людей, которые оставляют заметный след в истории. Более того, не принадлежу и к числу тех, кто считает себя таким хотя бы мысленно. Я простой русский человек, и мне больно, когда вижу, что в наш просвещенный век Россия продолжает страдать, как страдала тысячу лет назад. Душа ее кровоточит и взывает к помощи. Кто глух к этим мольбам, кто слеп и не видит ни лаптей, ни сырых подвалов, ни умирающих младенцев, тот не достоин жить на русской земле. Трудолюбивейший в мире народ гибнет, и, кто знает, много ли ему еще суждено жить.
Я офицер. Но разве судьба офицера и судьба России - это несовместимо? Я ненавижу любое проявление тирании, разве этого недостаточно, чтобы бороться за счастье русского народа?
Грохот, с которым царская корона свалилась на мостовую истории, отозвался в моем сердце, как и в сердцах подобных мне людей, не похоронным звоном, а торжествующим гимном надежды. Я лелеял надежду, что птица-тройка - Россия, отбросив на обочину царскую корону, понесется вперед, к своему выстраданному счастью, к своей немеркнущей славе.
Но февраль сменился октябрем. Весну сменила осень.
Октябрьский путч большевиков означал для меня крушение надежд - не моих лично, - надежд пахаря и рабочего, надежд русской интеллигенции. Я воспринял это как смену диктатуры одного человека - монарха диктатурой одной партии. И когда матрос Железняков пришел в Таврический дворец и разогнал первое в истории России Учредительное собрание, я понял, что всякая диктатура, будь то одного человека или группы людей, кладет крест на святая святых человеческого общества - на свободу.
Савинков восстал против диктатуры большевиков. И я примкнул к нему. Нет, большевики никогда не были мне ненавистны. Я пришел к Савинкову лишь потому, что он восстал за поруганную, обездоленную демократию. И приди к власти на месте большевиков другая партия - кадеты ли, эсеры ли, - я не изменил бы избранному мною пути.
Признаюсь честно - меня утешала мысль Аристотеля:
"Из всех государственных правлений самые кратковременные - олигархия и тирания". Власть большевиков я считал тиранией - что было, то было.
И, повторяю, я пришел к Савинкову. Разочарование родилось не сразу. Тайное общество, на создание которого Савинков тратил все свои силы, импонировало мне, и я стал, в чем мог, помогать ему. Сомнения в правильности избранного им пути возникли у меня, когда стало ясно, что он возлагает свои надежды не на русский народ, а на союзников. На их деньги. На их армии.
Я не могу и представить себе, чтобы кованые сапоги интервентов топтали живое тело России. Никогда во всей истории человечества чужие штыки не приносили свободы. Клетка, пусть и с золотыми прутьями, остается клеткой.
Судьбы истории, как и пути господни, неисповедимы.
Но может ли рассчитывать на доверие и поддержку русского народа та власть, которая возникает под защитой английских танков и французских пушек? Подобно тому как в свое время французская монархия вернулась в распятую, поверженную революционную Францию в "фургонах иностранцев", подобно этому наши доморощенные кандидаты в диктаторы хотят прийти к власти, прокладывая себе путь чужими штыками; они лишь грызутся между собой из-за одной кости: в чьих фургонах сподручнее ехать - в немецких или англо-французских.