— Вы, конечно, писатель? — осведомился Павел Дмитриевич. — Фантаст?
— Всего лишь филолог.
Символист встал с хрустальным бокалом.
— За философа на орловском рассвете, когда глаза его в последний раз видели солнце.
Все поддержали молча, Павел Дмитриевич слегка рассердился.
— Какие-то поэтические грезы… у всех, у всех вас. Да обратитесь же к реальности. Какое солнце! Их расстреляли по камерам. Сто тридцать один человек.
— Как это ужасно! — воскликнула Вероника восторженно. — Когда я играла подпольщицу, меня тоже расстреляли, конечно, игра — это игра, но ощущение ужасное.
— Правда? — поддакнул Митя рассеянно и обратился к отцу: — Трупы закопали?
— Уже при немцах.
— Так и оставили в камерах?
— Торопились. Народ закопал, сбежался, тюрьма была открыта, священник отслужил панихиду.
Как все просто, оказывается! Я-то накручивал смертный рассвет, озноб страха и свободы, последнее небо, последнее прощание… а в камеру врываются — нет, прямо с порога автоматная очередь (палачам в отличие от истекающих кровью отступающих армий всегда хватало и патронов, и автоматов) — проверив, добив, не замывая следов, ничего не боясь, ни народа, ни международного гуманизма, — по машинам: к черту этот загаженный тургеневский город с мертвецами, окоченевшими в самых неожиданных позах; а там Хорь и Калиныч закопают, их бабы завоют, замоют — а потом и сами сядут (групповщина), если властям потребуется свежатинки… тем властям или этим, и никакие розы не покроют смердящей ямы. Впрочем, был батюшка, могила покрылась молитвой. Митя отчеканил:
— И ты все знал.
— В пятьдесят седьмом, ездил в Орел. — Отец пожевал губами совсем по-стариковски. — Полюбите ее черненькую, а беленькую ее любой эмигрант полюбит.
— Отлично! — закричал Жека. — За Россию черненькую — по полной! О, славянофилу не нравится, да, Саш? А вот пусть рассудит (насчет русского цвета) человек со стороны.
— Вы меня имеете в виду?
— Вас, вас, Иван Александрович. Вы ж из эмигрантов?
— Ну, когда это было.
— Когда?
— В пятьдесят пятом.
— Вы в пятьдесят пятом — сюда, а мы с Митюшей в пятьдесят седьмом — туда. Вас пустили, нас не пропустили. И как вам тут? Наверно, ехали, к подвигу готовились?
Филологический доктор не отвечал, разглядывая доктора подпольного. Собственно, он приехал в этот дом повидаться с потомками, к которым по наследству перешел ведь не только парабеллум (банально обязанный, по законам жанра, выстрелить) — но и трактат, и родовая тайна (родовая травма — каламбур, правда, слабенький). Пенсионер-функционер; стучал иль не стучал — вот в чем вопрос, да уже неважно, да и не признается — и Бог с ним (вот уж чем Иван Александрович не страдал — жалостью, скупой мужской слезой). Прозаик. «Игра в садовника» — юная блестящая попытка новой прозы, синтез поэзии и прозы, о чем мечтал Иннокентий Анненский в Царском Селе. Все благополучно с виду, смердящие провалы прикрыты розами (метафора в духе «Игры в садовника»), очень любопытны женские образы — матери и жены, нервные, страстные, духовные, — да, пожалуй, подходящее слово. И вообще праздник удался, прелестные дамы, лепечут, верные друзья горят дружбой и ведут азартные речи для домашнего употребления. Его девочка своим мальчиком не интересуется (и взаимно). Подспудные страсти кипят, шампанское, как полагается, леденит утробу, и коньяк в меру тепл — сладостно согревает, и все остальное (яства) хочется охарактеризовать в обильном державинском стиле — с двухсотлетней поправкой на природную истощенность… «где стол был яств — там…» Ну, ну, явно преждевременно… удачное двойное рождение в пору урожая, плодоносного, душистого. Однако беспокойство, тревогу — чувства, до тошноты знакомые, — вызывает сидящий напротив маленький, черненький человек, который как-то затесался в приличное семейство, всюду лезет, подзуживает, исподтишка руководит пиром. Его Ивану Александровичу почему-то не представили. Между докторами под звон, лепет и смех состоялся обмен репликами: «Подвига не было. А вы кто такой?» — «Доктор Жека. Могу вылечить за приемлемую плату». — «Пожалуйста. Попробуйте». — «Не верите? Гляньте». Жека снял очки, уставился в одну точку, на виске выступила, пульсируя, извилистая жилка: цветы в стеклянной вазе зашевелились, задрожали, дрожь передавалась вверх от листков к лепесткам, бутоны будто силились раскрыться, три ярких пятна опали на скатерть. «Телекинез, — сказал Алеша с восхищением в остолбеневшей паузе. — Здорово!» Поль приказала, опередив Анну Леонтьевну: «Прекрати! Противно!» Розы замирали, обретая пленительную стройность, актриса упала в обморок, то есть откинулась на спинку стула, явив на миг свой истинный возраст, вокруг засуетились, отвлекаясь от страшного «пурпура царей». Но доктор филологических наук не дрогнул, противопоставив противосидящему доктору волю непреклонную, сверхчеловеческую. Вышла ничья. «Недаром он мне сразу не понравился!» — одновременно подумали доктора друг про друга, а Иван Александрович дополнительно: «Держава атеизма медленно, но верно как Иудея перед концом, заполняется магами и шарлатанами. Правда, там был не конец, там не ослабел инстинкт, а у нас взять хотя бы эту семью с их семейным другом…» Вэлос перевел взгляд на актрису, она очнулась, улыбнулась по-детски, входя в образ. Символист, погладил ее по белокурым кудрям, возгласил: