Выбрать главу

— Шутки в сторону, господа! Пьем за любовь — всегда новую и всегда молодую.

Да, да, это так. Алеша следил за обнаженными загорелыми руками в вишневом отсвете — совсем близко, рядом, такая живая, такая любимая, что впору зарыдать от отчаяния, нет от счастья… от счастья и от отчаяния вместе! Поставила бокал, отщипнула виноградину — влажные гроздья на круглом плоском блюде, — крупную, продолговатую, с розоватым налетом и косточками в сочной глубине; подержала в пальцах, схватилась за крахмальную салфетку, уронила на колени, взяла сигарету из пачки — Алеша наготове, поднес огонек, сам присоединился, сказал полушепотом: «Здорово, да?» — «Что?» — «Да вон как розы дрожали. За такую чертовщину ничего не жалко отдать, правда?» — «Боже сохрани! Зачем вам?» Сказать или не сказать? Не решился, пошел окольным путем: «Любого можно загипнотизировать. Двенадцатого, например, экзамен по английскому…» — «Какой вы еще мальчик, Алексей». — «Я не мальчик!» — «Ну извините. Но вы же понимаете, за все придется заплатить». — «Ну и заплатил бы. А вообще не понимаю: за что ему платить, он же не виноват, что у него такие способности?» — «Я тоже не понимаю, почему именно он выбран». — «Вот именно. Он ведь лечит?» — «Мне кажется, он освобождает какие-то темные силы в человеке, зло. Его жалко». — «Вам его жалко?» — изумился Алеша. Могла бы пожалеть кого и поближе, кто день и ночь о ней думает… а может, он и есть паучок? Да ну, ерунда, тот сидит рядом с Митей, ясно, шикарный мужик, курит, козел, американские сигареты, мужа угощает… Да ну их всех к черту, Лизка выдумала мне назло! А она — рядом, и минуты текут, утекают горячим песком меж пальцев… «Как мне у вас в Милом понравилось!» — «Да? Приезжайте как-нибудь с Лизой».

— За прекрасных дам! — грянул Никита, его тосты любили за краткость. И грянул Лещенко (довоенный, эмигрантский с шелестящей граммофонной пластинки, Митя завел), вкрадчиво, все больше и больше распаляясь: «Би-рю-зоо-вые злато-колечики, эх, да покатились по лужку, ты ушла — и твои плечики скрылися в ночную мглу…» Эх, хорошо, вовремя, в точку, «пой-звени, моя гитара милая, разгони тоску мою печаль…» И хор — подначивающей страстной скороговорочкой: «Эх! дари-дари-дари! дари-да!.. эх!..» — где-нибудь у «Максима» в Париже давно истлевшие голоса, а может, и жив еще какой казачок-старичок, разводит кур на австралийском теплом солнышке, со всхлипом вспоминает Ледяной поход Корнилова, хлесткую снежную крупу, заносящую в степи мертвые тела, выбивающихся из сил людей, лошадей, страшный крик: «Отрезали!» Отрезали? Нас отрезали? Ничего, не страшно! Напролом! За Святую Русь и Учредительное собрание! «Эх ты, жизнь моя постылая, ничего теперь не жаль!.. Эх, дари-дари-дари…» Каждая жилочка дрожит, трепещет сладострастно в песенном хмелю, кое-кто уже пустился в пляс — хороша Наталья, поводит пышными плечами (в своей стихии — бывшей деревенской, как и Сашка).

«Служил у Колчака, — отвечал Иван Александрович Мите про своего деда, — у последнего рыцаря милитаризма». — «Ну уж у последнего». — «Я сделал ударение на слове „рыцарь“, а не „милитаризм“». — «И все равно воинский пыл бессмертен, как всадник из Апокалипсиса». Запечатленные на пластинке довоенные голоса смолкли, и возник Символист, отдышавшись:

— За бессмертие! До дна!

— Без дна, — поправил Вэлос компетентно. — Бездна.

Митя выпил бессмертие до дна и вышел на балкон.

Наступающие сумерки земли, души и неба — как отражение запредельных крыльев; внизу в переулке уже темно-лилово, тихо и бездушно… нет, какой-то мужичок в фуфайке подремывает, раскинувшись на скамейке в тополях, а за спиной, за гардиной в трогательно-ресторанных ритмах «утомленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви…». Когда он спросил филолога, какую такую «лечебную тайну» скрывал Плахов, тот увернулся от ответа: всего лишь предположения, да и то не мои. Весьма многозначительно. И я не стал настаивать: не хватало нам еще в роду… «У меня дурная наследственность», — доложил я своей любимой на заре туманной юности в зимнем саду, раскалывая поленья. Все уходит и не возвращается, но тот пахучий пьянящий березовый дух — навсегда. Молодой снег и елка — навсегда. «Что такое — дурная наследственность?» — «Не бойся, не сифилис». Реплики ожили на фоне сада, снега, юности, рукописного наброска, давнего, неиспользованного, но вдруг воскресшего: «Он пройдет по улице, уже незнакомой.