Точно так же варьируются художественные средства, от бытового до символа: язык — тоже тайна (увидеть, остановить земные, зримые образы и угадать, уловить в них Прообразы — вот цель, вот задача)…»
Он писал быстро, почти не задумываясь, точно программа была заложена на периферии сознания (кем? когда?) и развивалась позабытым свитком, зашифрованным, а ключ к шифру он получил (от кого?), вспомнил тогда, возле колодца. Душевные же силы были сосредоточены на таинственном сюжете и подручных, чувственных средствах к нему: запахи, краски, шорохи, светотени, жесты, взгляды, прикосновения, диалоги, лица, листья на ветру, женские слезы, сверкающая озерная рябь, пустые поля, рукопись в сквозной тени веранды — и все это в избытке, переизбытке, переливается через край чаши жгучим вином, словно уже не я, а кто-то, смелый, щедрый, ловчий во мне видит, слышит и улавливает.
Итак, он вернулся к началу, к истоку жизни — своему детству: вечерний пир в горнице с райским небом — золотое на голубом — в оконце. Умерший в старом доме, лицо уже сильно тронуто тлением, уже не различишь черты, и кругом — на одежде, на полу — засохшие пятна крови. Две женщины — одна знает свою вину, другая молится. Сюжет разворачивался, вспыхивая отдельными фрагментами, в финал которых вторгались всадники на трепещущих, готовых в страшный путь конях — белом, рыжем, вороном и бледном (связующее звено вспышек, всплесков, горящих точек — сад, пир, труп, всадник — вот эта Книга на вишневой бархатной скатерти). Ощущения и символы совмещались в воображении, накладывались одно на другое, переплетались разноцветно-прозрачными покровами с едва различимыми пока узорами… конь-блед мчался по райскому саду, по лилиям и розам, оставляя за собой мертвую зону, Учитель на пиру поднял руку в каноническом жесте, ученики испугались («Прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня»), умерший оживал, чтобы повторить все сначала: вот он идет по улице, подозревая, что кто-то (кто? брат его!) потаенно его преследует; еще раньше — он в городе сжигает какие-то бумаги; он студентом с друзьями за столом, раскрытая Книга, приглушенные речи; стоит перед женщиной, она смотрит гордо и презрительно и вдруг плачет; еще раньше (лицо моложе, моложе, умная усмешка смягчается доверчивой детской улыбкой), еще… ребенок на коленях у матери. Я возьму свою жизнь и переиграю ее по новой: что было бы, если бы… если бы я не уединился в своей собственной фантастике, а организовал рыцарский орден. Дмитрий, не говори красиво, но я найду другие слова… найду? разве есть язык для этих ощущений?., попытаюсь найти, а пока возьму готовые, напрокат у классиков — слова, чтобы не организовать (это не мое!) — изобразить русских мальчиков над Вечной Книгой, странную женщину (юную княжну), предателя, убийство (или самоубийство) и тайну.
Тут Митя, словно отпущен был ему строгий срок, ткнулся лицом в тетрадь и заснул (и во сне продолжался сюжет — уже мистерией на паперти), а проснулся, по-видимому, глубокой ночью: ручные часы, незаведенные, стояли. Опять вне времени, пространство — опять ледяное. Весь трясясь с головы до ног, понесся колоть дрова, не сразу попадая в темноте и все-таки раскалывая в конце концов полено и согреваясь. А кругом-то… замер с топориком, вслушиваясь, вглядываясь… кругом все сочилось, хлюпало, вздыхало — не дождь, а мгла, морось, бусенец, ох, как хорошо, его погода, прямо по Писанию: «Пар поднимался с земли и орошал все лице земли». Гармония позапрошлой (нет, счет ночам потерян) балтийской ночи восстанавливалась здесь, в сердце России, во всем внешнем мире… вдруг почудилось — в мире сыром, парном, еще бродящем на дрожжах, еще творящемся, не названном (без названий — Балтика, Россия), до человека, до молитвы, первое бытие, первобытное. Бог создал маленькую тварь, не пожалев божественного дыхания, чтобы она оценила, залюбовалась и подтвердила: это хорошо. И вот я подтверждаю сейчас: Господи, это хорошо.