Выбрать главу

Он растопил печку, сел на пол у раскрытой топки с тетрадкой и ручкой — вот так и надо жить, скудно и одиноко. А чувствовать, а писать — с расточительной, избыточной роскошью (кажется, Леонтьев сказал). Расточать, словно каждая строчка, каждое слово последние, — и наполнишься. Да, чем бедней быт — тем утонченнее, фантастичнее бытие, где курочка-ряба (не из сказки, а просто курица) может снести в сенной трухе, теплом пыльном пухе яичко — освященное, расписное, пасхальное. Но, но! — прикрикнул сам на себя суеверно, — курочка-ряба, не заносись!

Так он и жил, не зная счета дням и часам (в доме нашлись консервы, сигареты и чай — он всегда держал, как охотник, вот именно на случай «исчезновения»). И ощущал себя охотником, ловчим, улавливая смутные образы миров иных, расшифровывая, переводя их в знаки богатейшей, гибкой, плодоносной кириллицы. Это приходило в густых сумерках (сумерки — символ таинственного общения души, земли и неба), он сидел или лежал, подстеливши половицу, иногда так и засыпал под утро возле остывающей печки, просыпался за полдень, шел — поля, озера, лес.

Однажды на берегу Сиверки у родничка встретился старый грибник с полной корзинкой (и сам страстный охотник, да некогда, некогда отрываться на пустяки). Старик прошел совсем рядом, медленной поступью, не взглянув, молчаливым суровым вестником; стало тревожно, равновесие рушилось, одиночество кончалось — чем? как? — он не знал, но предчувствовал. И быстро зашагал куда-то дальше, в глубь чащобы, еще дальше, куда они, кажется, и не заходили. Ивняк редел, завиднелась непроходимая в грязи дорога, идущая неизвестно откуда и куда. Вот куда — на сельское кладбище, не огороженное, не заброшенное, ровно поднималась целая роща с вороньими гнездами в редеющей позолоте — лучше лежать так в тишине, вдалеке, в березовом покое, — обогнул подготовленную для очередного грешника (а может, для ребенка) свежую яму. Липкость глины, тяжесть сырого праха, в котором возились птицы, лениво взлетевшие — он миновал, — опять осевшие оземь. Побродил меж оградками, выкрашенными и заржавевшими, выцветшие бумажные цветы — следы, оставленные Прекрасной Дамой — Смертью, тумбы с пятиконечными звездами чередовались с крестами, звезд больше, видать, послевоенный погост, действующий, то есть перерабатывающий мягкие ткани в гумус. Непонятная тревога (проклятый грибник с бледными поганками… ну не сочиняй, в корзинке подберезовики), как знак опасности, шла будто бы извне, то усиливаясь, то ослабевая. Оглянулся — пусто. Прошел кладбище насквозь — опять проселок, непролазный. Что-то гнало его вперед, за поворотом — он отпрянул на обочину в кусты — процессия, погребальная, безмолвная, плыл на белых пеленах на плечах гроб, покойница — женщина с пронзительным, резким, в смертных тенях лицом… умерла в муках и еще не успокоилась. За гробом человек десять, не больше, никто не плакал, прошли и сгинули, не обратив на него внимания. Он бросился вперед, почему-то в спешке и задыхаясь. Проселок вывел на шоссе, дорожный указатель (жестянка с длинной нелепой стрелой) указывал трафаретом: «Путь Ильича». А мы пойдем другим путем.

Митя повернул назад, в Никольский лес, далеко огибая погост, спеша, спеша, спеша. Любовь настигла внезапно, безрассудно, припадком сильнейшим, чем в Дубултах.

— Господи, помилуй, — умолял вслух, — уж не случилось ли чего? Жива ли она? Господи, помилуй!

Но к чистому чувству прекрасной несвободы от любви подмешалось что-то едкое (чуть не ненависть к ней — за то, что она так нужна ему, что жизни без нее — нет, нет и нет), когда она открыла дверь на его нетерпеливый звонок.

Жива. В его старье — джинсах и рубашке, — словно девочка, и почти некрасивая. Волосы туго стянуты на затылке, лицо слишком бледное, словно стертое, застывшее (ну, маска в декадентском доме под крышей). Милочка неистовствовала, изнемогая от любви к ним обоим, она молчала. Он, тоже молча, не раздеваясь, прошел в столовую, сел на диван, она встала в дверях в потемках (атласистый свет абажура не достигал), сказал, не веря:

— Поль, мы должны расстаться.

А она кивнула!.. или показалось в потемках? Нет, не показалось: кивнула и проговорила безразлично:

— Да, я уеду в Орел.

Тотчас все побочные страстишки (не открытые наукой отрицательные частицы или волны, или духи) улетучились, умножая невидимый покров зла, окутавший землю. Кроме одной страсти — жизни нет.

— Но ведь это… невозможно?

— Я уеду, — повторила она монотонно, — сегодня. Я б уехала, но как быть с Карлом? Милку я возьму, а он там, боюсь, не привыкнет.