— Нет. Что-нибудь украли?
— Красть там, положим, нечего, но… чердачная дверь оказалась открытой. И мать как будто слышала шаги наверху… ну, ты знаешь ее сон.
Еще б не знать. У меня такой же: не сон, а бессонница.
— Какое б вы сделали одолжение, кабы уехали в Москву.
Отец пожал огромными накладными плечами.
— Она должна знать, что нужна тебе, — сказал — и закрыл тему.
Они нужны друг другу — вот что самое главное. С 43-го. Где могли встретиться молодой полковник и деревенская девочка, выучившаяся на медсестру? В госпитале, правильно, в городе Горьком, где ясные от фабричного смрада зорьки и мартовская зябкая свежесть, сосульки истекают на школьном крылечке, стон и бред, ходячие завидуют (она была хороша, очень, на фотокарточке в шляпке с вуалью — он ей подарил, — русые кудри до плеч). Но это потом, а сначала он был безнадежен, ранение в живот. Выхаживала день и ночь, мама любит вспоминать, выходила. Но почему именно его, скажи, почему? Не знаю, чем-то он меня задел, сразу. А я, кажется, знал: отец поражал (и до сих пор) абсолютным одиночеством, полной уединенностью, у него никогда не было друзей, даже просто знакомых, с которыми он встречался бы вне службы… преферанс, к примеру, или водочка, или то и другое вместе. Я даже знал рубеж его одиночества — тридцать четвертый год, арест деда: на предыдущих фотокарточках юный Павлик всегда плечом к плечу или в обнимку, всегда в единстве с белозубыми комсомольцами или комсомолочками — и сам душа нараспашку. Улыбки переходили в смертный оскал, когда я спрашивал еще маленьким: а этот? а тот? а та? Погиб, погиб, погибла… Сокурсники по Комакадемии, как правило, не умирали, а погибали: кто в позоре, кто в подвиге. Сын германского шпиона уцелел. Кое-какие догадки у меня были на этот счет, но я не смел подступиться.
— Этот старик, — сказал отец внезапно, — адвокат. Он сидел в лагерях?
— С тридцать четвертого по пятьдесят седьмой. Как ты догадался?
— Его фамилия Руднев?
— Да.
— Он защищал Дмитрия Павловича на процессе.
Господи, как же я-то не догадался! Эта пошлая история с Вэлосом отбила у меня всякое соображение.
— И ты думаешь, он знает, что я внук…
— Знает. Он так смотрел на меня, ну, тогда, в палате. Я все вспоминал этот взгляд. И вспомнил. Глаза не изменились. Словом, я тебя предупредил, — отец поднялся с лавки, закладывая в карманы плаща «Беломор» и спички.
— Пап, погоди! — вырвалось у меня; с вечера, с ночи я на каком-то подъеме, что позволяет мне вдруг сквозь жизнь и годы прорваться к отцу. И он почувствовал нечто, дрогнул, сел. — О чем ты меня предупреждаешь?
— Не знаю, как и с какой целью он связался с тобой и почему скрывает про Дмитрия Павловича, но лучше ясность. И потом: он ничего не смог сделать, но в каком-то высшем смысле мы ему обязаны.
— А уж он-то как нам обязан! Небось из-за дедушки загремел?
— Необязательно. Он, как выражаются твои собратья по перу, не вписывался в эпоху.
— А как ты вписался?
— Что с тобой? Неймется перейти на личности?
— Ты сам перешел — на личность Кирилла Мефодьевича.
— Его так зовут?.. Он был молоденький, впрочем, я еще моложе. Я бы вообще не обратил на него внимания…
Ну конечно, он прощался с отцом!
— …но возникли прения по поводу вербовки (отца — германской разведкой). Защитник попросил уточнить: когда именно и у какого врача лечился Дмитрий Павлович (где-то в Швейцарии). Его оборвали: на открытом процессе нельзя обсуждать секретные сведения. А я запомнил, потому что никогда не слыхал о заграничном лечении.
— А я слыхал… От кого?.. Ах да, Лизин друг. Помнишь, на дне рождении — филолог? Стало быть, он знаком с Кириллом Мефодьевичем.
— Что он рассказывал?
— Почти ничего, мы не успели… Ну, у деда было какое-то кожное заболевание, вроде бы ничего серьезного, вылечился. Слушай, пап, ты когда-нибудь верил, что философ — шпион?
— Да ну! — отмахнулся отец. — Его взяли за брошюрку — это очевидно. Теперь его посадили бы в сумасшедший дом, но тогда это не практиковалось. Обвинитель, забавляясь, спрашивал: кого конкретно подсудимый подразумевает под сатаной.
— И кого же?
— Отца лжи — ответил по-библейски. Он был воспитан на Достоевском и Соловьеве и в Философско-религиозном обществе. Его терминология, привычная для Джугашвили, ведь тот из семинаристов…
Он назвал «Джугашвили», а не «Сталин» — тут есть тонкость, как между «Наполеоном» и «Буонапарте» — произносили аристократы.
— А при чем здесь Джугашвили?
Отец помолчал в раздумье и закурил вторую папироску.
— Тебя что это — так интересует?