Выбрать главу

Будем как боги, раз уж нету больше ничего, не было и не будет? Пусть слово наше станет плотью и сотворит новый мир, с новой благодатью и новой истиной? Но и сквозь порчу грехопадения и последующего дурмана пробиваются слабые, искаженные отблески и отзвуки Логоса. «Авторскими отступлениями» назвал их бойкий критик в единственной опубликованной рецензии на Митину «Игру в садовника»: «Нельзя, конечно, не отметить необычность — вызывающую необычность, на грани фантастики! — авторских отступлений и концовки, взрывающих гнетущую атмосферу больничной палаты; но в их злоупотреблении, на наш взгляд, кроется и опасность для молодого прозаика: уход в заоблачные выси индивидуализма, куда не залетит свежий ветер сегодняшнего дня!» Какой ветер и какого дня, если действие происходит в сумасшедшем доме? Нет, никому не нужны арфа, купол, свобода и гармония. А что нужно? Логически рассуждая: ничего. Ведь все для всех кончится дырой, мертвым солнцем и остывшим трупом Земли в бесконечной пустоте.

Митя дочитал рецензию, пожал плечами, отключился от сегодняшнего дня и записал в общей тетради в клетку (к таким тетрадкам он привык): «За что человек наказан любовью и смертью? В райском гимне раздался шепот черных крыл — и вот из последующей пропасти отзываются, в конечном счете неразличимы, первый крик, страстный стон и последний вздох. Этот шепот называют свободой. В непостижимой свободе зачаты мир и человек — через нее приходит и гибель: беспощадная диалектика, с которой началась и продолжается мировая история.

Итак, гибель. Но! Смерть, я помню, это запах ладана по комнатам, церковнославянское слово и крест. И когда я искал свою любовь на литургии у Иоанна Крестителя, мне были даны ладан, слово, крест. Стало быть, Церковь? Любовью и смертью кончился человеческий рай: через них придет и Пасха — милосердная диалектика, открытая миру почти две тысячи лет назад. Но как же надо любить и погибать, чтобы войти в эту тайну?..»

Они вошли в березовую рощу, с которой начинался их лес (уже пустые поля окрест, никольские купола в липах и кленах в дрожащем мареве, но грозы слишком долго собирались и быстро кончались, только раздражая нервы и кровь), собаки задурачились от радости, Поль сказала:

— Будут ли осенние опята при такой жаре?

— Это наша последняя охота, — подхватил он устало. — Я не могу жить с тобой.

— Не можешь, так не можешь! — воскликнула она, кажется, с гневом и опустилась в траву под березой; Милочка кинулась к ней, взглянув укоризненно на Митю, но она оттолкнула ее; зверье заволновалось в недоумении; он подошел, сел напротив на колени, как освобождения ожидая удушья — им обычно кончались эти приступы нелюбви.

— Послушай, дорогая, — спросил впервые прямо, с каким— то странным любопытством, чуть не сладострастным, — чем ты занимаешься в Москве?

— Я отвозила холодильник…

— К черту холодильник. Чем — любовью?

— Не смей так говорить, — отозвалась она строго и презрительно; он знал, конечно, что Поль терпеть не может разговоров про это — про что? — в русском языке нет определенного слова без отрицательной окраски.

— Я сегодня сказал при Дуняше, кто ты. Хочешь, повторю?

Он провоцировал взрыв, рассчитывая, что она приоткроется, но она отвечала так же сдержанно (и эту силу гордости и застенчивости он в ней знал):

— Разговаривать в таком стиле я не буду.

— Ах, мадам, забылся!..

— Какие у тебя основания меня обзывать?

— Сейчас найдем основания. Дуняша тебе звонила вчера в пятом часу?

— Откуда ты знаешь?

— Лиза сказала.

— Ты ездил ночью в Москву?

— Да.

— Так это она на меня наговаривает? Лиза! И ты веришь?

— Она не наговаривает, хотя мальчишка ее влюбился в роковую женщину.

— Я тут ни при чем.

— Ты нигде ни при чем. И не переводи разговор. Зачем ты приезжала на квартиру?

— За твоими рубашками из прачечной.

— Очень признателен. На работе ты была в одиннадцать, так? Между одиннадцатью и четырьмя что ты делала?

— Была на работе. Что же еще я могла делать?

— Вот это меня и интересует. Меня интересует, — повторил он спокойно и раздельно, чувствуя, как бешенство подступает к горлу, «сейчас задохнусь», — что ты делала в Москве пять часов?

То ли его внутренняя дрожь передалась ей, то ли испугалась она чего-то: ужасная гримаса вдруг исказила оживленное красивое лицо. Но это продолжалось секунду.

— Ничего, — сказала она упрямо. — Была на работе.